НИГИЛИЗМ И НИГИЛИСТЫ

Крепостное право было отменено. Но за два с половиной века существования оно породило целый мир привычек и обычаев, созданных рабством. Тут было и презрение к человеческой личности, и деспотизм отцов, и лицемерное подчинение со стороны жен, дочерей и сыновей. В начале XIX века бытовой деспотизм царил и в Западной Европе. Массу примеров дали Теккерей и Диккенс, но нигде он не расцвел таким пышным цветом, как в России. Вся русская жизнь — в семье, в отношениях начальника к подчиненному, офицера к солдату, хозяина к работнику — была проникнута им. Создался целый мир привычек, обычаев, способов мышления, предрассудков и нравственной трусости, выросший на почве бесправия. Даже лучшие люди того времени платили широкую дань этим нравам крепостного права.

Против них закон был бессилен. Лишь сильное общественное движение, которое нанесло бы удар самому корню зла, могло преобразовать привычки и обычаи повседневной жизни. И в России это движение — борьба за индивидуальность — приняло гораздо более мощный характер и стало более беспощадно в своем отрицании, чем где бы то ни было. Тургенев в своей замечательной повести «Отцы и дети» назвал его нигилизмом

Прежде всего нигилизм объявил войну так называемой условной лжи культурной жизни. Его отличительной чертой была абсолютная искренность. И во имя ее нигилизм отказался сам — и требовал, чтобы то же сделали другие,— от суеверий, предрассудков, привычек и обычаев, существования которых разум не мог оправдать. Нигилизм признавал только один авторитет — разум, он анализировал все общественные учреждения и обычаи и восстал против всякого рода софизма, как бы последний ни был замаскирован.

Он порвал, конечно, с суеверием отцов. По философским своим понятиям нигилист был позитивист, атеист, эволюционист в духе Спенсера или материалист. Он щадил, конечно, простую и искреннюю веру, являющуюся психологической необходимостью чувства, но зато беспощадно боролся с лицемерием в христианстве.

Вся жизнь цивилизованных людей полна условной лжи. Люди, ненавидящие друг друга, встречаясь на улице, изображают на своих лицах самые блаженные улыбки; нигилист же улыбается лишь тем, кого он рад был встретить. Все формы внешней вежливости, которые являются одним лицемерием, претили ему. Он усвоил себе несколько грубоватые манеры как протест против внешней полированности отцов. Нигилисты видели, как отцы гордо позировали идеалистам и сентименталистам, что не мешало им быть настоящими дикарями по отношению к женам, детям и крепостным. И они восстали против этого сентиментализма, отлично уживавшегося с вовсе не идеальным строем русской жизни. Искусство тоже подпало под это широкое отрицание. Нигилисту были противны бесконечные толки о красоте, об идеале, искусстве для искусства, эстетике и тому подобном, тогда как и всякий предмет искусства покупался на деньги, выколоченные у голодающих крестьян или у обираемых работников. Он знал, что так называемое поклонение прекрасному часто было лишь маской, прикрывавшей пошлый разврат. Нигилист тогда еще отлил беспощадную критику искусства в одну формулу: «Пара сапог важнее всех ваших мадонн и всех утонченных разговоров про Шекспира».

Брак без любви и брачное сожитие без дружбы нигилист отрицал. Девушка, которую родители заставляли быть куклой в кукольном домике и выйти замуж по расчету, предпочитала лучше оставить свои наряды и уйти из дома. Она надевала самое простое черное шерстяное платье, остригала волосы и поступала на высшие курсы с целью добиться личной независимости. Женщина, видевшая, что брак перестал быть браком, что ни любовь, ни дружба не связывают ее больше с мужем, порывала со всем и мужественно уходила с детьми, предпочитая одиночество и зачастую нищету вечной лжи и разладу с собой.

Нигилист вносил свою любовь к искренности даже в мелкие детали повседневной жизни. Он отказался от условных форм светской болтовни и выражал свое мнение резко и прямо, даже с некоторой аффектацией внешней грубоватости.

В Иркутске мы собирались раз в неделю в клубе, где танцевали. Одно время я усердно посещал эти вечера, но потом мало- помалу отстал, отчасти из-за работы. Раз как-то одна из дам спросила моего молодого приятеля, почему это меня не видно в клубе уже несколько недель.

  • — Когда Кропоткину нужен моцион, он ездит верхом,— грубовато отрубил приятель.
  • — Почему же ему не заглянуть и не посидеть с нами, не танцуя? — вставила одна из дам.
  • — А что ему здесь делать? — отрезал по-нигилистичьи мой друг.— Болтать с вами про моду и тряпки? Вся эта дребедень уже надоела ему.
  • — Но ведь он бывает иногда у Манечки такой-то,— нерешительно заметила одна из барышень.
  • — Да, но она занимающаяся девушка,— отрубил приятель.— Он дает ей уроки немецкого языка.

Должен сказать, что эта, бесспорно, грубоватая отповедь имела благие результаты. Большинство иркутских девушек скоро стало осаждать брата, нашего приятеля и меня просьбами посоветовать, что читать и чему учиться.

С тою же самою откровенностью нигилист отрезывал своим знакомым, что все их соболезнования о «бедном брате» — народе — одно лицемерие, покуда они живут в богато убранных палатах, на счет народа, за который так болеют душой. С той же откровенностью нигилист заявлял крупному чиновнику, что тот не только не заботится о благе подчиненных, а попросту вор.

С некоторой суровостью нигилист дал бы отпор и «даме», болтающей пустяки и похваляющейся «женственностью» своих манер и утонченностью туалета. Он прямо сказал бы ей: «Как вам не стыдно болтать глупости и таскать шиньон из фальшивых волос?» Нигилист желал прежде всего видеть в женщине товарища, человека, а не куклу, не «кисейную барышню». Он абсолютно отрицал те мелкие знаки внешней вежливости, которые оказываются так называемому слабому полу. Нигилист не срывался с места, чтобы предложить его вошедшей даме, если он видел, что дама не устала и в комнате есть еще другие стулья. Он держался с ней как с товарищем. Но если девушка, хотя бы и совершенно ему незнакомая, проявляла желание учиться чему-нибудь, он помогал ей уроками и готов был хоть каждый день ходить на другой конец города. Молодой человек, который пальцем не шевельнул бы, чтобы подвинуть барышне чашку чая, охотно передавал девушке, приехавшей на курсы в Москву или Петербург, свой единственный урок и свой единственный заработок, причем говорил: «Нечего благодарить: мужчине легче найти работу, чем женщине,— (это) вовсе не рыцарство, а просто равенство».

И Тургенев, и Гончаров пытались изобразить этот новый тип в своих романах. Гончаров в «Обрыве» дал портрет с живого лица, но вовсе не типичного представителя класса; поэтому Марк Волохов — только карикатура на нигилизм. Тургенев был слишком тонкий художник и слишком уважал новый тип, чтобы быть способным на карикатуру, но и его Базаров не удовлетворял нас. Мы в то время нашли его слишком грубым, например, в отношениях к старикам родителям, а в особенности мы думали, что он слишком пренебрег своими обязанностями как гражданин. Молодежь не могла быть удовлетворена исключительно отрицательным ко всему отношением тургеневского героя. Нигилизм с его декларацией прав личности и отрицанием лицемерия был только переходным моментом к появлению «новых людей», не менее ценивших индивидуальную свободу, но живших вместе с тем для великого дела. В нигилистах Чернышевского, выведенных в несравненно менее художественном романе «Что делать?», мы уже видели лучшие портреты самих себя

* * *

То же было и со словом «нигилисты», которое так интриговало когда-то журналистов и столько раз давало повод к удачной и неудачной игре слов, пока наконец не поняли, что речь идет не о какой-то странной, чуть не религиозной секте, а о настоящей революционной силе. Пущенное в обращение Тургеневым в романе «Отцы и дети», оно было подхвачено «отцами», которые этим прозвищем мстили «детям» за неповиновение. Дети его приняли; а когда впоследствии они заметили, что оно дает повод к недоразумениям и захотели от него отказаться, это уже было невозможно. Ни пресса, ни публика не хотели обозначать русских революционеров иначе, как этим именем. Оно, впрочем, выбрано вовсе недурно, потому что заключает в себе некоторую идею: оно выражает отрицание всей совокупности явлений современной цивилизации, опирающейся на угнетение одного класса другим; отрицание современного экономического строя, правительства и власти, буржуазной политики, рутинной науки, буржуазной нравственности, искусства, служащего эксплуататорам, смешных или отвратительных своим лицемерием привычек и обычаев, завещанных современному обществу прошедшими веками,— словом, отрицание всего того, что буржуазная цивилизация окружает теперь почетом

* * *

Те два года, что я проработал в кружке Чайковского, навсегда оставили во мне глубокое впечатление. В эти два года моя жизнь была полна лихорадочной деятельности. Я познал тот мощный размах жизни, когда каждую секунду чувствуешь напряженное трепетание всех фибр внутреннего я, тот размах, ради которого одного только и стоит жить. Я находился в семье людей, так тесно сплоченных для общей цели и взаимные отношения'которых были проникнуты такой глубокой любовью к человечеству и такой тонкой деликатностью, что не могу припомнить ни одного момента, когда жизнь нашего кружка была бы омрачена хотя бы малейшим недоразумением. Этот факт оценят в особенности те, которым приходилось когда-нибудь вести политическую агитацию.

Со всеми женщинами в кружке у нас были прекрасные товарищеские отношения. Но Соню Перовскую мы все любили. С Кув- шинской, и с женой Синегуба, и с другими все здоровались по- товарищески, но при виде Перовской у каждого из нас лицо расцветало в широкую улыбкч, хотя сама Перовская мало обращала внимания и только буркнет: «А вы ноги вытрите, не натаскивайте грязи».

Перовская, как известно, родилась в аристократической семье. Отец ее одно время был петербургским военным губернатором. С согласия матери, обожавшей дочь, Софья Перовская оставила родной дом и поступила на высшие курсы, а потом с тремя сестрами Корниловыми, дочерьми богатого фабриканта, основала тот маленький кружок саморазвития, из которого впоследствии возник наш. Теперь в повязанной платком мещанке в ситцевом платье, в мужских сапогах, таскавшей воду из Невы, никто не узнал бы барышни, которая недавно блистала в аристократических петербургских салонах. По нравственным воззрениям она была ригористка, но отнюдь не «проповедница». Когда она была недовольна кем-нибудь, то бросала на него строгий взгляд исподлобья, но в нем виделась открытая, великодушная натура, которой все человеческое не было чуждо. Только по одному пункту она была непреклонна. «Бабник»,— выпалила она однажды, говоря о ком-то, и выражение, с которым она произнесла это слово, не отрываясь от работы, навеки врезалось в моей памяти.

Говорила Петровская мало, но думала много и сильно. Достаточно посмотреть на ее портрет, на ее высокий лоб и выражение лица, чтобы понять, что ум ее был вдумчивый и серьезный, что поверхностно увлекаться было не в ее натуре, что спорить она не станет, а если выскажет свое мнение, то будет отстаивать его, пока не убедится, что переубедить спорящего нельзя.

Перовская была «народницей» до глубины души и в то же время революционеркой и бойцом чистейшего закала. Ей не было надобности украшать рабочих и крестьян вымышленными добродетелями, чтобы полюбить их и работать для них. Она брала их такими, как они есть, и раз, помню, сказала мне: «Мы затеяли большое дело. Быть может, двум поколениям придется лечь на нем, но сделать его надо». Ни одна из женщин нашего кружка не отступила бы перед смертью на эшафоте. Каждая из них взглянула бы смерти прямо в глаза. Но в то же время в этой стадии пропаганды никто об этом еще не думал. Известный портрет Перовской очень похож на нее. Он хорошо передает ее сознательное мужество, ее открытый, здравый ум и любящую душу. Никогда еще женщина не выразила так всего чувства любящей души, как Перовская в том письме к матери, которое она написала за несколько часов до того, как взошла на эшафорт

* * *

Следующий случай покажет, каковы были остальные женщины, принадлежащие к нашему кружку. Раз ночью мы с Куприяновым отправились с важным сообщением к Варваре Батюшковой. Было уже далеко за полночь; но так как мы увидали свет в ее окне.

то поднялись по лестнице. Батюшкова сидела в маленькой комнатке за столом и переписывала программу нашего кружка. Мы знали ее решительность, и нам пришла в голову мысль выкинуть одну их тех глупых шуток, которые люди иногда считают остроумными.

— Батюшкова, мы пришли за вами,— начал я.— Мы хотим сделать почти безумную попытку освободить товарищей из крепости.

Батюшкова не задала ни одного вопроса. Она положила перо, спокойно поднялась и сказала: «Идем!» Она произнесла это так просто, что я сразу понял, как глупа была моя шутка, и признался во всем. Она опять опустилась на стул, и на глазах у ней блеснули слезы. «Так это была только шутка? — переспросила она с упреком.— Как можно этим шутить!» Я вполне понял жестокость моих слов.

Другим общим любимцем нашего кружка был Сергей Крав- чинский, хорошо известный в Англии и в Америке под псевдонимом Степняка. Мы иногда называли его младенцем, так мало заботился он о собственной безопасности. Но эта беззаботность являлась результатом бесстрашия, которое в конце концов бывает часто лучшим средством спастись от преследований полиции. Он скоро стал хорошо известен рабочим как пропагандист под именем Сергея, и поэтому полиция усиленно его разыскивала. Несмотря на это, он не принимал никаких мер предосторожности. Помнится, раз на сходке ему задали большую головомойку за то, что товарищи сочли большой неосторожностью. Сергей по обыкновению опоздал на сходку, и, чтобы попасть вовремя, он, одетый мужиком, в полушубке, помчался бегом по середине Литейной.

— Как же можно так делать? — упрекали его.— Ты мог возбудить подозрение, и тебя забрали бы как простого вора!

Но я желал бы, чтобы все были так осторожны, как Сергей, в тех случаях, когда могли быть скомпрометированы другие.

Мы сблизились с ним впервые по поводу книги Стэнли «Как я нашел Ливингстона» . Раз наша сходка затянулась до полуночи; когда мы уже собрались расходиться, вошла с книгой одна из Корниловых и спросила, кто из нас возьмется перевести к восьми часам утра шестнадцать страниц английского текста. Я взглянул на размер страниц и сказал, что если кто-нибудь поможет мне, то работу можно сделать за ночь. Вызвался Сергей, и к четырем часам утра печатный лист был переведен. Мы прочитали друг другу наши переводы, причем один следил по английскому тексту. Затем мы опорожнили горшок каши, который оставили для нас на столе, и вместе вышли, чтобы возвратиться домой. С той ночи мы стали близкими друзьями.

Я всегда любил людей, умеющих работать и выполняющих свою работу как следует. Поэтому перевод Сергея и его способность быстро работать уже расположили меня в его пользу. Когда же я узнал его ближе, то сильно полюбил его за честный, открытый характер, за юношескую энергию, за здравый смысл, за выдающийся ум и простоту, за верность, смелость и стойкость. Сергей много читал и много думал, и оказалось, мы держались одинаковых взглядов на революционный характер начатой нами борьбы.

«* *

Наши заседания отличались всегда сердечным отношением членов друг к другу. Председатель и всякого рода формальности крайне не по сердцу русским, и у нас ничего подобного не было. И хотя наши споры бывали порой очень горячи, в особенности когда обсуждались «программные вопросы», мы всегда отлично обходились без западноевропейских формальностей. Довольно было одной абсолютной искренности, общего желания разрешить дело возможно лучше и нескрываемого отвращения ко всякому проявлению театральности. Если бы кто-нибудь из нас прибег к декламаторским эффектам в речи, мы шутками напомнили бы ему, что цветы красноречия неуместны. Часто нам приходилось обедать на сходках же, и наша еда неизменно состояла из черного хлеба, соленых огурцов, кусочка сыра или колбасы и жидкого чая вволю. Ели мы так не потому, что у нас мало было денег (их у нас всегда было много), но мы считали, что социалисты должны жить так, как живет большинство рабочих.

 
Посмотреть оригинал
< Пред   СОДЕРЖАНИЕ   ОРИГИНАЛ     След >