ОСОБЕННОСТИ ЦИВИЛИЗАЦИИ И КУЛЬТУРЫ В XIX ВЕКЕ: ЕВРОПА И ОСТАЛЬНОЙ МИР

«Железность» XIX века на пути к лучшему из миров

«Железность» XIX в. — не пустая метафора. В ней выражена существенная особенность этой поры расцвета европейской буржуазной цивилизации — расцвета, в котором, по мере приближения к концу столетия, все явственнее проступали черты заката Европы (О. Шпенглер), заката всей нововременной европейской культуры.

Железо — символ прочности, устойчивости, блеска стали и, одновременно, — тяжести, жесткости и возникающей то тут, то там разъедающей ржавчины. Мощный промышленный переворот на основе железной паровой машины произошел в Новое время. Именно она в XIX в. стала главным универсальным двигателем в производстве, на транспорте. Именно она стала первой машиной, позволившей создать системы машин и механизмов, которые вошли во все области хозяйства, изменяя характер труда и быта людей, их отношения между собой. Промышленная революция с утверждением фабрично-заводского производства распространялась в XIX в. по всей Европе, и из Европы начала «транслироваться» в Америку, азиатские и африканские колонии европейцев. Железный транспорт с паровыми двигателями — паровозы, пароходы — обеспечивал динамичность прогресса, надежность, прочность связей между его центрами и расширяющейся периферией.

«Железность» пронизала и общественную жизнь. Сформировались большие национальные и сверхнациональные государства с жесткими системами управления (с чиновничеством, законами, полицией), сильной центральной властью, большими армиями, требовавшими железной воинской дисциплины, с оружием, изрыгающим смертоносный металл на все большие расстояния, со все большей точностью и скорострельностью. Наполеоновские армии, как и армии его противников, вообще наполеоновские войны при всей их масштабности и исторической значимости, были еще очень похожи на войны XVIII в. Но Крымская война 1853—1856 гг., например, велась уже иными армиями, на иной, более совершенной технической основе.

«Железность» обнаружилась в отношениях между странами и внутри стран, между государствами и людьми. Немецкого канцлера Бисмарка называли «железным». Обычный человек в государстве все более ощущал себя винтиком большого сложного механизма. Казалось бы, общества XIX в. как раз и начали радеть об идеальном человеке, о его свободе, правах каждого гражданина государства. В XIX в. проявилась озабоченность охраной собственности, достижением равенства граждан перед законом, независимо от принадлежности к тому или иному сословию. Ведь это XIX век породил развитые идеи либерализма и социализма.

В этом веке сложилась система взглядов, при которой наивысшими ценностями человека объявлялась «его личная свобода во всех сферах деятельности и права частной собственности»[1]. Общий же прогресс и должен достигаться в результате свободной деятельности каждого звена общества. Либерализм включает в себя идеи правового государства, конституционализма, разделения властей, представительства, самоуправления, общественной активности. Социализм, в его первоначальном «утопическом» варианте (развитом А. Сен-Симоном, Ш. Фурье, Р. Оуэном) и в последующих модификациях, вплоть до научного коммунизма, шел дальше в требовании обеспечения полной социальной справедливости, условий достойной жизни для всех людей, достижения социального равенства.

В XIX в. высоко ценилась свобода, активность, инициативность, деловитость. И человеческая мысль получала все больший простор для свободного движения. Но при этом не менее ценились и рамки предшествующего порядка. Расцвет индивидуализма, жажды самоутверждения, самопроявлений личности, даже наживы, имел четкий предел — интерес целого: государства, промышленной или научной корпорации, того или иного общественного слоя.

«Железность» XIX в. проявилась и в отношениях между людьми, ибо на смену страстям XVI и XVII вв., сантиментам XVIII в. пришел меркантилизм частной жизни. Богатство, деньги уже совершенно откровенно становятся выше чувств, духовных ценностей, включая нравственные. Как говорил Тайлеран, деньги, деньги — все остальное приложится. Во всем стал доминировать трезвый расчет. Жестокая железная хватка стала цениться как условие устойчивости жизни, торжества в ней разума. Конечно, XIX век порождает и невероятных, неразумных скряг, типа Гобсека и Плюшкина, а также — юнцов, проматывающих целые состояния. Но и то и другое — яркие крайности. XIX век выступает с «апологией среднего сословия» (М. Оссовская), а средний слой буржуа тяготеет к консервативной разумности, рациональности, бережливости (но не до нелепой скупости), трезвости, устойчивости достатка, сытости. Машины помогают обеспечить все это. Они воздействуют на человека и в ценностном отношении. В 1922 г. М. Волошин писал:

«Машина научила человека Пристойно мыслить, здраво рассуждать.

Она ему наглядно доказала,

Что духа нет, а есть лишь вещество,

Что человек такая же машина,

Что звездный космос только механизм Для производства времени, что мысль

Простой продукт пищеваренъя мозга,

Что бытие определяет дух,

Что генийвырождение, что культура

Увеличение числа потребностей,

Что идеал

Благополучие и сытость,

Что есть единый мировой желудок И нет иных богов, кроме него»[2].

К железной устойчивости в XIX в. поначалу устремлено практически все: и техника, и наука. Создаются все более сложные механизмы, технические системы и сооружения. В науке производится обоснование, на опытных данных, систем объяснений жизни: экономической (от Смита до Маркса), биологической (О. Конт, Ч. Дарвин). Технические и научные системы стремятся к завершенности и эффективной практичности. Научное знание тяготеет к небывалой до того логичности, строгости, доказательности, точности. Показательно в этом плане развитие в XIX в. математики. Созвездие великих математиков (К. Ф. Гаусс, А. М. Лежандр, Г. Монж, Ш. Фурье, О. Л. Коши, Н. X. Абель, Э. Галуа, П. Г. Л. Дирихле, М. В. Остроградский, П. Л. Чебышев, Н. И. Лобачевский, Я. Бояи, Б. Риман, К. Вейерштрасс, Г. Кантор, Д. Гильберт, Ф. X. Клейн, А. Пуанкаре и др.) достигло, казалось бы, торжества математической строгости, что позволило Пуанкаре в 1900 г. на II Международном конгрессе математиков заявить: «Можно сказать, что ныне достигнута абсолютная строгость»[3]. И хотя на том же конгрессе выступил Гильберт, доказывавший как раз неабсолютность строгости, невозможность полной внутренней обоснованности любой системы, покоящейся на аксиомах, тем не менее, действительно в XIX в. математика в значительной мере добилась строгости, определенности, устойчивости.

К полноте знания, к его определенности, достаточной обоснованности и практичности стремилась в своих размышлениях о мире и философия XIX в. Многого достигла, прежде всего, немецкая классическая философия, вершиной которой стала всеобъемлющая философская система Г.-Ф. Гегеля, предельно полно и предельно системно охватывающая умозрением весь мир во всей его противоречивости (правда, вполне рациональной и рационально осмысленной).

Наряду с гегелевской, предпринимались попытки достичь полноты философского осмысления мира: и у Шеллинга, и в философии позитивизма Конта, Г. Спенсера, Дж. С. Милля, стремившихся к строго научному и практическому познанию бытия, и, наконец, в марксистском истолковании мира и закономерностей его развития, претендовавшем не столько на научность описания и объяснения, сколько на преобразование жизни с помощью научного, философско-экономического ее изучения. Все эти системы так или иначе утверждали ценность свободы человека, но свободы разумной (осознанной необходимости), свободы, сочетающейся с «порядком ради прогресса» (Конт). Марксистская революция тоже предполагала достижение свободы (даже «по ту сторону необходимости») через разрушение старых порядков, но не порядка и устойчивости вообще.

Развитие цивилизации в Европе XIX в. стало глобально изменять не только мировоззрение, но и быт масс людей. Стефан Цвейг, характеризуя XIX в. в целом как «мир надежности», отмечал, что, во всяком случае, к концу этого века проявилось существенное повышение комфортности жизни, особенно в городах. Внедрение, хотя и не повсеместное, водопровода и канализации, успехи медицины, санитарии и гигиены были впечатляющими. Жизнь в Европе стала относительно благополучной для довольно широких слоев населения. Бедность не менее широких слоев не была преодолена, но казалась преодолимой в ближайшем будущем. Ибо жизнь на глазах совершенствовалась качественно в целом ряде отношений. Вещи — и мебель, и одежда, и посуда, и начавшая свое развитие бытовая техника — все это в массовом производстве было пока не очень изящным, но добротным и доступным по ценам для многих. Достаточно вспомнить бытовую швейную машину фирмы «Зингер», сохранившиеся экземпляры которой могут работать до сих пор. Расширилось поле грамотности и даже образованности или хотя бы информированности людей через школьное и специальное обучение, университетское образование, а также через газеты и журналы. Тиражи газет, журналов, книг стали предназначены для все более широкой публики. Нововведения и в технике, и в быту входили в употребление, хотя и не без трудностей, но вызывая уже скорее энтузиазм, чем противодействие, и не вызывая пока тревоги.

Бытовая жизнь средних слоев была вполне устойчивой и относительно безопасной. Порядок в европейских странах был в целом наведен. Границы между странами преодолевались довольно легко. Признанные духовные ценности (как, например, музыка в Вене, опера в Италии) ценились и почитались. Немудрено, что у некоторых мыслителей XIX в. голова кружилась от уже используемых и, главное, — от перспективных возможностей прогресса. Научная фантастика недаром родилась в этом столетии. Прогресс, по выражению Цвейга, стал чуть ли не религией в европейском обществе.

Европейцы, как когда-то эллины (а потом римляне), при всех отличиях друг от друга европейцев английских, французских, немецких, итальянских, и т.д., стали считать себя представителями высокой ступени развития цивилизации и культуры, в противопоставлении не только явным «туземцам», дикарям, но и «отсталым» народам Азии и Африки (таким как японцы, китайцы, индусы, арабы). Происходило осознание самих себя как сложившегося типа цивилизации — западноевропейской, позже — просто западной, ведь в нее включались и США. Одной из исторических миссий европейцев XIX в. стало несение уже не просто христианства, а именно цивилизованности и культурности западного христианского мира, за его пределы. Политика колониализма отчасти оправдывалась таким образом. Конечно, здесь было и явное лицемерие, когда прагматические корыстные намерения пытались прикрыть флером заботы о цивилизованном и культурном уровне народов, культурные корни которых были зачастую гораздо глубже, чем у европейцев, а цивилизационный прогресс шел принципиально по-другому. Но, кроме лицемерия, срабатывала и иллюзия высоты собственного развития, проявлявшаяся то смешно, то трагично, то даже вроде бы благородно, если не приводила к социальному и культурному насилию. Цвейг писал: «Девятнадцатое столетие в своем либеральном идеализме было искренне убеждено, что находится на прямом и верном пути к “лучшему из миров”»[4]. В этот лучший мир и должны были привести всех остальных цивилизованные культурные европейцы.

  • [1] См.: Петров М. Н. Очерки истории политических и правовых учений : учеб, пособие. Новгород, 1997. С. 104.
  • [2] Волошин М. Избранные стихотворения. М., 1988. С. 272.
  • [3] См.: Клайн М. Математика: утрата определенности. М., 1984. С. 225.
  • [4] См.: Цвейг С. Статьи: эссе: Вчерашний мир: воспоминания европейца. М., 1987.С. 163.
 
Посмотреть оригинал
< Пред   СОДЕРЖАНИЕ   ОРИГИНАЛ     След >