Мелодизм и живописность: родство и непохожесть индивидуальных стилей. «...Неведомый отрок...» Черты индивидуального стиля Н. Рубцова

Песня и романс как поэтический жанр. Песня и баллада в истории русской поэзии. Эпитет в поэтическом мире художника

Третьего января — день рожденья Николая Рубцова. В 35 лет оборвалась его жизнь, больше нет его в мире дольнем...

Открытый Вадимом Валерьяновичем Кожиновым, Рубцов при жизни обрел статус «растущего классика», издав четыре сборника стихотворений. Первый сборник, выпущенный в Москве в 1967 г., он назвал «Звезда полей». Проходит время, и смысл этого названия становится все более глубоким, почти всеобъемлющим, роднящим советского поэта с поэтами- предшествепниками романсово-песенного строя («Гори, гори, моя звезда!» В. Чуевского; («Льется золотая слеза звезды...» И. Бунина в «Смарагде»). Одновременно этот образ будит дремлющую и неумолкающую музыку родной земли, рубцовским чутким слухом воспринятую и дивно запечатленную мелодическим строем его поэтической речи.

Издано несколько монографий о творчестве Рубцова, защищено несколько кандидатских диссертаций, проходят научные конференции, посвященные его поэзии, так много всякого о жизни Рубцова-человека наговорено... А вот по-прежнему, как по тонкому льду ступаешь — о слове в его стихе — не всегда тонко и глубоко, далеко не всем дается глубина...

Почему же, вновь открывая книгу его стихов, чувствуешь элегический аромат русских просторов, как будто он знал их живую тайну и так дивно сказал, что ее, кажется, невозможно пере- объяснить и выразить иначе. Что же говорит сердцу рубцовская Муза? Что-то близкое «Явлению отроку Варфоломею...» Не- стеровская глубина в постижении «печали полей», отроческое открытие нечеловеческой мудрости мироустройства, «надмирность», «лирическая созерцательность» — все это есть в лирике Рубцова. Но вряд ли и этим все сказано.

Осиротевший, ставший круглым сиротой при живом отце, ом не мог не нести в себе этого душевного «надлома» сиротства. По-другому это сиротство-отрочество звучит в творчестве современника и собрата по Литинституту, даже поэтического соперника Юрия Кузнецова: он вос-ПИТАЛСЯ другим источником, в нем выразительнее бунтарство отрочества, роднящего его с В. Маяковским. Но так видится это из сегодняшнего времени, тогда же настоящее бунтарство, пожалуй, выглядело иначе. В лирике 50—60-х оно выражается не громо- гласием, не броскостью тем и яркостью метафор: в эпоху строительства нового мира пастельные тона, импрессионистическая музыкальность, элегический строй вообще, философичность и космизм, каким-то таинственным образом согласующиеся с камерностью, — это спор с сиюминутным, современным, это без упоминания всуе слова Божия обращение к вневременному и потому вечному, в котором отражена Слава Божья и Благодать Божья.

Усни, могучее сознанье!

По слишком явственно во мне Вдруг отзовется увяданье Цветов, белеющих во мгле.

И неизвестная могила Под небеса уносит ум.

А гам — полночные светила Наводят много-много дум...

В этом соположении «могучего сознанья» и «цветов» слышится мудрый голос Н. Заболоцкого: «Все, что было в душе...», и это «много-много дум» вызывает в памяти голос колокола и романсовое «Как много дум наводит он...». В таком переосмыслении предшествующего художественного опыта молодым Рубцовым есть и природный поэтический дар, который требовал огранки временем и опытом, но в этом сквозит не сама собой разумеющаяся жажда выразить себя, а желание «прилепиться»,

«прикоснуться», «припасть с тоской к груди другой, хоть не знакомой, но родной» (М. Лермонтов).

А. Белый писал, что «Блок был рукоположен Лермонтовым», но в России многие были именно Лермонтовым рукоположены, не случайно уже в конце жизни И.А. Бунин утверждал, что из всех великих русских поэтов именно Лермонтов смог лучше других выразить русскую душу. В отличие от Лермонтова («Нет, я не Байрон, я другой...»), Рубцов не меряется силами с предшественниками. Он напишет так:

...И я придумывать не стану Себя особого, Рубцова,

За это верить перестану В того же самого Рубцова,

Но я у Тютчева и Фета Проверю искреннее слово,

Чтоб книгу Тютчева и Фета Продолжить книгою Рубцова!..

Поэтическая интуиция в нем так говорит, а не рассудок сочинителя-экспериментатора, потому стихи его органичны, потому, кажется, выражают, по мысли романтиков, невыразимое. Именно отроческому сознанию открывается бездонность и умоненостижимость радостей мира, которые сердце вместить не в силах, и трагическое ощущение безысходности одиночества, скорбного чувства сиротства.

Звезда полей во мгле заледенелой,

Остановившись, смотрит в полынью.

Уж на часах двенадцать прозвенело,

И сон окутал родину мою...

Звезда полей! В минуты потрясений Я вспоминал, как тихо за холмом Она горит над золотом осенним,

Она горит над зимним серебром...

Звезда полей горит, не угасая,

Для всех тревожных жителей земли,

Своим лучом приветливым касаясь Всех городов, поднявшихся вдали.

Но только здесь, во мгле заледенелой,

Она восходит ярче и полней,

И счастлив я, пока на свете белом Горит, горит звезда моих полей...

Прочитайте это стихотворение вслух, и вы услышите написанную поэтом живописную картину. Быть столь же трагически мудрым, глубоким и художественно убедительным удалось, может быть, еще художнику Константину Васильеву. Звукопись этого этюда не нарочитая, анафорический повтор образа не просто «укрупняет деталь», он формирует «жизненное поле» с его обращенностью к небесам, к сосредоточенности в молитвенном покое, невольно отсылает к образу Рождественской звезды, контуры которой также созданы сочетанием «ж, р, с, з», повторение антиномий (эпитета «заледенелая» мгла, в котором доминанта не просто холод, но его константа, неизменность и видимая непреодолимость, — и многократного «горит», хотя и «смотрит», и «восходит» о звезде). Лед окружающего мира может быть побежденным неустанным горением «его звезды». И только здесь, вдали от суетности мира, холодного иначе, ощутимее «звездный путь», определеннее и ярче спасительность для души этого звездного сияния. Композиционный повтор создает не просто обрамление выписанного поэтом полотна, он буквально интонационно и семантически «венчает» стихотворение, уже в названии которого заданы его параметры: создана гармоническая перспектива земного прострапства-простора-нути (полей) — и небесного (многозначного — звезда). При всей видимой риторичности произведения оно вписано в русскую поэтическую традицию уже упоминавшихся имен — и Бунина с его «Сириусом», и Маяковского с его «Послушайте!».

Обратим внимание: отроческое бунтарство Н. Рубцова выражено в переосмыслении обычно прямолинейно-патетически трактуемых реалий или символических образов, к числу которых, например, относится Кремль. Автор игнорирует поэтические штампы советской современности, и его образ Кремля как

сердца России схож с образом, созданным русскими поэтами XIX века и поэтами рубежа XIX—XX веков.

Бессмертное величие Кремля Невыразимо смертными словами!

В твоей судьбе. — о русская земля! —

В твоей глуши с лесами и холмами,

Где смутной грустью веет старина,

Где было все: смиренье и гордыня —

Навек слышна, навек озарена,

Утверждена московская твердыня!

Мрачнее тучи грозный Иоанн Под ледяными взглядами боярства Здесь исцелял невзгоды государства,

Скрывая боль своих душевных ран.

И смутно мне далекий слышен звон:

То скорбный он, то гневный и державный!

Бежал отсюда сам Наполеон,

Покрылся снегом путь его бесславный...

Да! Он земной! От пушек и ножа

Здесь кровь лилась... Он грозной был твердыней!

Пред ним склонялись мысли и душа,

Как перед славной воинской святыней.

Но как — взгляните — чуден этот вид!

Остановитесь тихо в день воскресный

Ну, не мираж ли сказочно-небесный —

Возник пред вами, реет и горит?

И я молюсьо русская земля! —

Не на твои забытые иконы,

Молюсь на лик священного Кремля И на его таинственные звоны...

Особенность этого стихотворения в том, что прошлое в восприятии поэтом Кремля не конфликтно но отношению к настоящему. В нем взаимно отражены бессмертное и смертное. Более того, поэт не декларирует образ, созданный его воображением, напротив, приглашает вглядеться внимательнее в то, что иному кажется очевидным. Лаконичный императив («остановитесь тихо...») и риторический вопрос, причем поставленный так, что звучит в нем не вопрос как таковой, но и восклицание: «Ну, не мираж ли?..», со- полагают в рубцовском образе привычное глазам и историческую перспективу, символическую роль и мифопоэтическое, почти сказочное наполнение. Стихотворение, написанное преимущественно октавами, указывает также на одическую доминанту.

Подчеркнем: в приведенном риторическом вопросе иное содержание, чем, например, в волошинской «Неополимой Купине»: «Кто ты, Россия? Мираж... Наважденье...». В отличие от М. Волошина, Рубцов рад явлению этого видения, свидетельствующего о красоте и доблести Отечества. С другой стороны, последнее четверостишие вообще расширяет границы поэтического произведения, умещая в рамки лирического стихотворения романное содержание с явным эпическим наполнением.

Как достигается такой эффект? Во-первых, повторением слова «молюсь», вынесенного в начало первой и третьей строк, слова, значение которого, определенное и неизменное, создает некий сакральный план поэтического произведения. Во-вторых, он усиливается дважды повторенным (в первой и последней строфе) обращением «о русская земля!», акцентированным с двух сторон тире, пробуждающем воспоминание о его древнем контексте в «Слове о полку Игореве»: «О, русская земля, уже за шеломянем еси!» Противопоставление «забытые иконы» — «лик священного Кремля», может быть, противопоставление мнимое, проясняющее и в забытых иконах то, что есть святой образ и «лик», а с другой стороны, то, что побуждает к молитве — «таинственные звоны».

Так и в образе Кремля оказывается сохранно для взора русского человека его доблестное настоящее и святая память о прошлом, реальность и сиюминутность этого настоящего и бытийный таинственный смысл Кремля как сердца «родной земли». Таким образом, «современность» Рубцова отличает особое свойство, в современности для него важно то, что именуется «ах- ронным», сополагающим переживание настоящего мгновения и вечного, вневременного. Отсюда и особенное переживание времени, кажется, не особенно характерное для других молодых его современников. Дело, по всей видимости, еще и в том, что мальчишескому и отроческому взгляду Рубцова открывались живописные виды, которые, как он пишет в стихотворении «Фера- понтово», смогли внушить ему как человеку и художнику некую высшую правду о мире и земле.

Ферапонтово

В потемневших лучах горизонта Я смотрел на окрестности те,

Где узрела душа Ферапонта Что-то божье о земной красоте.

И однажды возникло из грезы,

Из молящейся этой души,

Как трава, как вода, как березы,

Диво дивное в русской глуши

И небесно-земной Дионисий,

Из соседних явившись земель,

Это дивное диво возвысил До черты, небывалой досель...

Неподвижно стояли деревья,

И ромашки белели во мгле,

И казалась мне эта деревня Чем-то самым святым на земле...

1970

Стихотворение названо именем села, в котором и ныне располагается Ферапонтов монастырь, изначально Рождественский, мужской, основанный около 1398 г. монахом московского Симонова монастыря Ферапонтом между Бородавским и Пасским озерами. Архитектурный ансамбль XV—XVII веков. В соборе Рождества Богородицы (1490) — росписи Дионисия и его сыновей (1502—1503). Эти собственно исторические детали важны для понимания реалий произведения и его внутренней формы. Стихотворение это, как видим, метонимично, имя села — это имя и монастыря, в свою очередь, получившего его по имени святого подвижника. Небольшой заслугой было бы для Рубцова даже в 1970-м г., когда еще по инерции продолжалась Хрущевым инициированная борьба с религиозным сознанием и его «материальными воплощениями», просто «передать исторические детали». Кажется, на сей раз он в лирическом стихотворении создает живописный импрессионистический этюд, созвучный этюдам и полотнам, например И. Левитана.

Казалось бы, автор не ставит своей целью создать портрет того, чьими молитвами и усердием возвысился монастырь, а вокруг него закипела жизнь, он выписывает пейзаж, но соположение имен молящегося Ферапонта и явившегося Дионисия организуют живописное пространство стихотворения по образу иконы, на которой Ферапонт и Дионисий держат «святое пространство монастырской земли» как полотно. С другой стороны, этот прием усиливает собственно религиозную идею о том, что в мире разлита Божья Благодать, и наслаждение красотой родной природы есть одновременно постижение небесной красоты, Божьего промысла на земле. Так взрослому человеку, уже рассудочному, умеющему анализировать и рассчитывать, кажется, не дано пережить это отроческое чувствование себя в храме великой русской поэзии, соборное чувствование, когда каждый молится о своем и все вместе о доме, «о всех усталых в чужом краю» (А. Блок), о мире, о России. Голос Н. Рубцова слышен и сегодня в просительной ектинье великой службы русской поэзии.

По-настоящему отроческое приятие мира сквозит в каждом его слове, в каждом образе... В самих названиях стихотворений Рубцова отражено желание запечатлеть мгновение, будто это акварели художника-импрессиониста, а не стихи поэта советской вполне реалистической эпохи: «Улетели листья», «В горнице», «Тихая моя родина», «Утро», «В избе», «Старая дорога», «На сенокосе», «Цветы», др. Одно из таких стихотворений, роднящих Рубцова с поэтом Буниным, — стихотворение «По вечерам», похожее на парафразис «Ферапонтово» и уже самим названием передающее «импрессиои» (впечатление):

По вечерам

С моста идет дорога в гору.

А на горе — какая грусть! —

Лежат развалины собора,

Как будто спит былая Русь.

Былая Русь! Не в те ли годы Наш день, как будто у груди,

Был вскормлен образом свободы,

Всегда мелькавшей впереди!

Какая жизнь отликовала,

Отгоревала, отошла!

И все ж я слышу с перевала,

Как веет здесь, нем Русь жила.

Все так же весело и властно Здесь парии ладят стремена,

По вечерам тепло и ясно,

Как в те былые времена...

Так прочувствовано младенчество свободы далеких времен Руси и осознание вольности современности. И здесь автор прибегает к характерным для него приемам. Образ прошлого не дробится в мелочах и деталях, напротив, метонимический перенос с жизни отдельного человека на жизнь целых поколений, на жизнь народа вообще в ее вековой протяженности дана, таким образом, лаконично в двух строках: «Какая жизнь отликовала, / Отгоревала, отошла». Поэт дает не просто набор случайных глаголов — в них отражено и радостное приятие жизни (ликование ее молодости, быстротечность этой поры — отликовала), и горечь разочарований и утрат зрелой поры — отгоревала, и уход в мир иной — отошла. Повтор приставки «от», указующей на конечность, завершенность, и суффикса, в котором доминантна протяженность во времени, достигают своей цели, сопрягая в этих глаголах, кажется, несоединимое: конечность всего и зримую протяженность во времени. Ассоциативная наполненность и лирико-элегическая определенность, градация и восторг перед так жившими и в памяти потомков запечатлевшимися — все вместе аккумулируют в одном множественность частных впечатлений. Название «По вечерам» объединяет «вечера» давно прошедшие и настоящие, заставляя радостное настоящее отражаться множественно в ликованье прежних эпох, тем самым воскрешая, пробуждая к жизни дремлющее давно прошедшее.

Но что же еще означает это «отроческое» переживание? Почему столь необходим голос Н. Рубцова сегодня, когда мы оказались уже за рубежом столетий и тысячелетий?.. Дело, видимо, в том, что он сумел выразить и нашу эпоху: ведь сегодня, когда без войны разорена Отчизна, когда народ многострадальнее, а грядущее — темнее, отроческое и сиротское в поэзии Н. Рубцова отзывается и в наших сердцах как свое, тоже подлинное. И в этом снова слышна не покорность перед судьбой и непротивленчество, но открывающаяся отроческой эпохе глубина, почти бездонность и величие духа нации. Так что сиротство, не «наигранное» поэтической фантазией, роднит его и с нами сегодняшними, и с Буниным, ощутившим свое сиротство на переломе столетий (см. рассказ «Красавица» или стихи «И цветы, и шмели»).

Сиротство в мире, где все так недолговечно, дано было постичь, между прочим, и Сергею Есенину, назвавшему свою первую книгу «Радуница», самим названием восставшего против сиротства: мир един, и радость оттого, что душой все «отошедшие» и «грядущие» с тобой, так глубока и одновременно скорбна, что по-есенински только и могла быть выражена. И паче, риторически безупречно она выражена в лирике Арсения Тарковского: «А стол один и прадеду и внуку. / Грядущее свершается сейчас, / И если я приподнимаю руку, / все пять лучей останутся у вас...». Есениным, как позже Тарковским, воспринято и отрочество, и сиротство эпохи революций и Гражданской войны, распри семейной — внутринародной. Они выговорили это мироощущение в своем творчестве. Но ими было сказано и другое: трагическое сочетание сиротства-отрочества по сути своей «избывно», преодолимо, отрок становится юношей, взрослеет, «взрастает» и врастает в новую, жизнестроительную эпоху...

Рубцов был ранен сиротством Великой Отечественной, победительной и победной, трагизм его собственного мироощущения совпал и, что называется, срезонировал благодаря вхождению родственного поэтического слова как слова нового. И. Бунин был не просто прочитан молодым Рубцовым, он заново открыт вообще русской читательской аудиторией, потому что после революции впервые через много лет в 50—60-е годы появляются сборники его стихов, выходит собрание сочинений; в это же время и слово Сергея Есенина начинает жить, по существу, второй жизнью.

Опыт предшественников переплавлен талантом художника, для которого важно соположение пространственного и временного пути, как в стихотворении «Я буду скакать по холмам...»:

Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны,

Неведомый сын удивительных вольных племен!

Как прежде скакали на голос удачи капризный,

Я буду скакать по следам миновавших времен...

Собственно рубцовское становится очевиднее, когда мы со- поставим это стихотворение с блоковским «На поле Куликовом»: «сквозь кровь и пыль / Летит, летит степная кобылица / и мнет ковыль...» или есенинским «Не жалею, не зову, не плачу»: «...проскакал на розовом коне...». Явственнее образ пути русского человека и Родины, им выписанный, а не заимствованный, не продублированный в новое время — второй трети XX века. Жанровая зарисовка радостного приятия жизни Родины звучит простодушно-искренне благодаря описанию праздничности, бесхитростной, открытой радости, разлитой в самом воздухе. Нет тут лермонтовского «...смотреть до полночи готов на пляску с топаньем и свистом...». Восторг безыскусной жизни сквозит в крупно данных деталях, в сравнениях, в описании атрибутики праздника («гармонь оглашала окрестность», «...сам председатель плясал, выбиваясь из сил», «...требовал выпить за доблесть в труде и за честность» и др.).

Нет и не может быть здесь никакой иронии, потому что это, кажется, не воспоминания стороннего наблюдателя, а состояние его души, потому что нет никакого «перехода» от этой жанровой картинки к описанию себя на этом празднике жизни, есть только союз «И»: «И быстро, как ласточка, мчался я в майском костюме / На звуки гармошки, на пенье и смех на лужке». Заметим, что Рубцов создает образ праздника души, иначе «жница» и «весенние воды» не оказались бы в соседних строфах как реалистическая несообразность. «Половодье чувств» (С. Есенин) выписано с помощью ассоциативных сцеплений разбуженной весенней стихии и радости отдыха после страдной летней поры.

Но так же, как соположены в лирике Рубцова пространство (Россия и родной пейзаж) и время (сиюминутное и история), так в радости отражена печаль «о быстротечности времени», которое именно суетностью останавливается, исчезают «воздух», «дух», остается настоящим мгновением «схваченное»: «звездная люстра» (невольное желание комфорта) и через это — мель, отсутствие пути. Однако «человек есть путь»: «...и лодка моя на речной догнивает мели».

О, сельские виды! О, дивное счастье родиться В лугах, словно ангел, под куполом синих небес!

Боюсь я, боюсь я, как вольная сильная птица,

Разбить свои крылья и больше не видеть чудес!

Боюсь, что над нами нс будет возвышенной силы,

Что, выплыв на лодке, повсюду достану шестом,

Что, все понимая, без грусти пойду до могилы...

Отчизна и воляостанься, мое божество!

Останьтесь, останьтесь, небесные синие своды!

Останься, как сказка, веселье воскресных ночей!

Пусть солнце на пашнях венчает обильные всходы Старинной короной своих восходящих лучей!..

Я буду скакать, нс нарушив ночное дыханье И тайные сны неподвижных больших деревень.

Никто меж полей не услышит глухое скаканье,

Никто не окликнет мелькнувшую легкую тень.

И только, страдая, израненный бывший десантник Расскажет в бреду удивленной старухе своей,

Что ночыо промчался какой-то таинственный всадник, Неведомый отрок, и скрылся в тумане полей...

1963

Лирическим героем стихотворения парафразируется вновь и вновь метонимический образ Родины как образ радости, в которой таинственное и житейски простое органически слиты, и в таком слиянии есть некий Промысел. Отсюда это молитвенно-заклинательное «останься», «останьтесь», напоминающее «Остановись мгновенье, ты прекрасно...». Путь покойно-радостной души, растворенной в неброской красоте и тишине Родины («Он не заслужил света, он заслужил покой»), может открыться лишь страдающей, израненной душе («израненный бывший десантник»), какой была, кажется, и душа «бунтаря» Николая Рубцова. В этой молитве-заклинании проступает даже скорее обращение к собственной душе не покидать родные пределы и дано удивительно точное самоопределение автора стихотворений и лирического героя — «неведомый отрок».

Зная историю жизни поэта, невозможно исключительно одними обстоятельствами жизни объяснить его поэзию, как будто Николаю Рубцову дан был дар, которому он и сам, наверное, не мог не удивляться! В его стихах можно открывать правду жизни в ее простоте и определенности:

Окошко. Стол. Половики.

В окошке — вид реки...

Черны мои черновики,

Чисты чистовики.

За часом час уходит прочь,

Мелькает свет и тень.

Звезда над речкой — значит, ночь.

А солнце — значит, день.

Но я забуду ночь реки,

Забуду день реки...

Эти стихи, кажущиеся такими ясными, по сути, дают целую стройную философскую концепцию жизни, «свернутую» в три незатейливых строфы (где строка четырехстопного ямба рифмуется со строкой ямба трехстопного), картину творческой жизни, замкнутую кольцом «Мне спать велят чистовики, / Вставать — черновики». В развитии же тривиальной темы поэта и поэзии Рубцов афористически глубок и точен:

Брал человек

холодный мертвый камень.

По искре высекал

Из камня пламень.

Твоя судьба Не менее сурова:

Вот также высекать Огонь из слова.

Но труд ума Бессонницей больного Всего лишь дань За радость неземную:

В своей руке Сверкающее слово Вдруг ощутить Как молнию ручную.

Все в этом стихотворении молодого Рубцова значимо: и строфическая организация, и способ рифмовки, и краткость строки, и антитетичность зарифмованного «камень — пламень», превращающаяся в метафору «сверкающее слово», и инверсией усиленное «молнию ручную». Вполне постичь глубину этого афористически точного стихотворения можно, попытавшись сопоставить его с пушкинским «Пророком».

И все-таки, когда закрываешь маленький томик стихов, остается чувство, как в его стихотворении «В минуты музыки», в котором слышны и музыка, и щемяще родные картины природы, и непостижимая тайна Божьего дара, и горькая правда о быстротечности земных радостей:

И все равно под небом низким Я вижу явственно, до слез,

И желтый плес, и голос близкий,

И шум порывистых берез.

Как будто вечен час прощальный,

Как будто время ни при чем...

В минуты музыки печальной Не говорите ни о чем.

 
Посмотреть оригинал
< Пред   СОДЕРЖАНИЕ   ОРИГИНАЛ     След >