Меню
Главная
Авторизация/Регистрация
 
Главная arrow Литература arrow ВЕК XIX И ВЕК XX РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ: РЕАЛЬНОСТИ ДИАЛОГА
Посмотреть оригинал

ДВА ВЕКА ЛИТЕРАТУРЫ — ДВЕ КОНЦЕПЦИИ ТРУДА

Отчетливо сознавая некую традиционность, если не ортодоксальность заявленного аспекта анализа — труд, изображение человека труда, энтузиазм труда, трудовой героизм и другие понятия этого ряда ныне серьезно дискредитированы, считаем все же необходимым очертить общее движение художественной мысли, обращенной к пониманию роли труда в жизни русского человека. Безусловно, предлагаемые размышления могут быть восприняты как излишне жесткая схема, но нам было важно взглянуть на архи- традиционную тему с новых позиций, в условиях складывающейся современной этико-эстетической системы ценностей. Это позволяет, во-первых, выявить причины устойчивого негатива, сопровождающего некогда весьма престижную тему в литературе последних десятилетий, во-вторых, что важно, «нация и труд» — срез, затрагивающий стабильное состояние общества, его, так сказать, повсед- невье, художественное воплощение которого особо отчетливо представляет исторические нити, существующие, а порой рвущиеся между веком XIX и веком XX.

Концепция труда в русской литературе XIX века складывалась под воздействием двух основных факторов: нравственного сознания русского народа, единодушного с православной религией, и материалистических установок разночинно-демократической идеологии.

В демократической литературе (Ф. Решетников, Н. Помяловский, Н. и Г. Успенские, Н. Некрасов) труд истинный, для которого предназначен человек и в котором он может реализовать себя как личность, — сфера земного материального благополучия. Важнейшей философской и художественной категорией этой концепции становится понятие свободного труда, когда крестьянин становится хозяином своей земли, когда нет отчуждения от результатов своего труда. В связи с этим есть смысл вспомнить и столь активно разрабатывавшуюся в середине — конце XIX века идею крестьянской общины, мечту о коллективном труде. Свободный совместный труд, могущий дать сытость, материальный достаток, «богачество», впрямую соотносился с мечтой о крестьянском счастье. Когда человек сыт, он свободен и счастлив. Отсюда и хорошо известный конфликт социального характера, присущий целому ряду произведений русской литературы: от «Подлиповцев» до «Кому на Руси жить хорошо». Нищета, бедность — следствия подневольного рабского труда. Когда русский крестьянин был освобожден, но освобожден без земли, отчуждение и внутренняя несвобода остались. Земля- кормилица стала землей-убийцей, власть земли — властью тьмы, уродуя не только материальную жизнь крестьянина, его быт, но и его душу, психологический облик. Этой метаморфозой, в частности, объясняется социальный трагизм многих произведений классики XIX века, посвященной русской деревне.

Граждански честная и для своего времени смелая демократическая литература за редким исключением не стала литературой высокой. Свойственная ей установка на абсолютную достоверность повествования, стремление посмотреть на жизнь народа изнутри, взглядом самого народа (нельзя не вспомнить термин Н. Шелгуно- ва «народный реализм»), приверженность «натуральной школе», этнографизм, культивирование жанра физиологического очерка — все это, несомненно, сыграло свою роль в создании активной атмосферы духовно-интеллектуальной жизни русского общества во второй половине XIX века, но саму литературу оставило в истории. Видимо, следование только одной тенденции, одному направлению небезопасно для самого направления. Не случайно приверженность «тенденции» заставила Некрасова-редактора отказаться от лучших своих авторов.

В духовно-нравственной практике другой линии русской литературы (Достоевский, Толстой, Лесков) материальный труд не является главным смыслом человеческой жизни. Читаем у святых отцов: «Брат спросил Авву Агафона: скажи мне, Авва, что больше: телесный труд или хранение сердца? Авва ответил ему: человек подобен дереву: телесный труд — листья, а хранение сердца — плод. Поелику же, по писанию, “всяко древо, еже не творит добра, посылаемо бывает и в огнь вметаемо”» (Мф., 3, 10).

Материальному труду в системе духовных ценностей названных писателей отводится явно подчиненное место. Важнейшими в данном случае становятся такие категории, как труд души и духа, архетип нации, а также соотносимые с ними понятия соборности, мессианства и богоизбранпичества русского народа. В знаменитой сцене косьбы из романа Л. Толстого «Анна Каренина» Левин счастлив, поскольку в общем труде он ощутил духовное родство с народом, с тем, что есть в нем всегда, что непреходяще и вечно (доброту, спокойствие, единение с природой, миром и м1ром):

Он ничего не думал, ничего не желал, кроме того, чтобы не отстать от мужиков и как можно лучше сработать. Он слышал только лязг кос и видел перед собой удалявшуюся прямую фигуру Тита, выгнутый полукруг прокоса, медленно и волнисто склоняющиеся травы и головки цветов около лезвия своей косы и впереди себя конец ряда, у которого наступит отдых. <...> Прошли еще и еще ряд. Проходили длинные, короткие, с хорошею, с дурною травой ряды. Левин потерял всякое сознание времени и решительно не знал, поздно или рано теперь. В его работе стала происходить теперь перемена, доставлявшая ему огромное наслаждение. В середине его работы на него находили минуты, во время которых он забывал то, что делал, ему становилось легко, и в эти же самые минуты ряд его выходил почти так же ровен и хорош, как и у Тита1.

Очевидно, что художественное решение этой концепции труда — жить для души, но не для живота — сугубо индивидуально, и его нельзя, так сказать, «подверстать» под шапку единой школы, единого направления.

Идея труда души, постоянного духовного напряжения в художественных системах ряда писателей является важнейшей частью индивидуально-творческой концепции человека и народа. Это и «почвенный герой» Достоевского («Мужик Марей»), это и «праведники» Лескова, это, с одной стороны, мужики, с другой, — кающийся дворянин Толстого, который стремится к опрощению и правде. У классиков русской литературы XIX века тема труда всегда связана как с темой судьбы России, так и с проблемой нравственно-индивидуального прозрения героя.

Итак, по сути, мы имеем дело с различными представлениями о характере национальной ментальности: религиозно-нравственным (почвенным, имеющим корни в доисторическом сознании русского народа), ориентированным на вечные, абсолютные истины, и материально-практическим историческим, признающим ценности относительные.

Русской литературе XX века была навязана иная шкала ценностей: на первый план, по известным причинам идеологического характера, выдвигаются исторические, относительные, материальные приоритеты, принимающие в новом обществе нередко значение абсолюта.

В литературе советской эпохи долгое время культивировалась идея так называемого «освобожденного труда», идея, бесспорно, берущая свое начало в демократическом направлении литературы второй половины XIX века. Но если в прошлом столетии это была мечта о свободном труде, то в нынешнем эту мечту предлагалось рассматривать как уже осуществленную. Понятие нового, освобожденного труда было сопряжено с важными для времени категориями политического, идеологического и даже экономического характера. Во-первых, это был коллективный груд, во-вторых, труд по преимуществу промышленный, но не крестьянский, в-третьих, его жертвенность и напряженность оправдывались идеей построения нового общества, в-четвертых, «рабочий героизм» связывался с рождением в «республике труда» нового человека, производственный процесс впрямую соотносился с процессом воспитания и изменения человеческой природы, что выразилось, например, в знаменитом финале «Соти» Л. Леонова: «Отсюда всего заметней было, что изменился лик Соти и люди изменились в ней»2.

Государственные установки, шедшие в 1930-е годы от концепции индустриализации страны, в 1940—1950-е— от необходимости реконструкции народного хозяйства, в 1960—1970-е — от знаменитого лозунга «Догнать и перегнать Америку», породили уникальные художественные формы, в том числе жанр романа о социалистическом строительстве (другие обозначения: роман о труде, роман о рабочем классе, производственный роман, индустриальный роман и т. д.).

Этот жанр, долгое время определявший официальное лицо советской государственной литературы, нес целый ряд типологических черт, которые позже превратились в устойчивую схему и стали основанием для жестких пародий и насмешек:

Роман заранее напишут,

Приедут, пылью той подышат,

Потычут палочкой в бетон,

Сверяя с жизнью первый том.

Глядишь, роман, и все в порядке:

Показан метод новой кладки,

Отсталый зам, растущий пред И в коммунизм идущий дед;

Она и он — передовые,

Мотор, запущенный впервые,

Парторг, буран, прорыв, аврал,

Министр в цехах и общий бал...3

Уже во время своего формирования (конец 1920-х— начало 1930-х годов) роман о социалистическом строительстве предполагал необходимость взгляда со стороны, взгляда чужого и чуждого, который не понимает, что порождает невиданный энтузиазм труда, но в процессе строительства признает правомерность того нового, что пришло в жизнь. Чаще всего это образы иностранного специалиста, журналиста или писателя, приехавших на стройку социализма. Или не менее популярный образ местного жителя, жизнь когорого также резко меняетея в связи с развернувшимися переменами. Для этого жанра типичен острый конфликт социально-классового характера, устойчивый для советской литературы конфликт «старого» и «нового», провоцирующий создание разветвленной системы врагов-«вредителей» в 1930-е годы или «отсталых руководителей» в 1940—1950-е. Непременными являлись и образы-символы, дающие ощущение перспективы, будущей победы, результата «освобожденного труда». Чаще всего это образы весны, тающих ручьев, пробуждения, молодости.

Еще очевиднее жесткий диктат времени, непосредственно повлиявший на снижение уровня художественности в литературе советской эпохи, сказался на состоянии поэзии, которая особенно в 1930—1950-е годы была вынуждена вслед за прозой изображать «жизнь в формах самой жизни». Литературный процесс советского времени в его официальном варианте вообще по преимуществу прозоцентричен, и это не случайно. В 1936 году М. Горький недвусмысленно обнажил механизм прямой связи требований эпохи и жанровых возможностей: «Действительность — монументальна, она давно уже достойна широких полотен, широких обобщений в образах»4. Лирика, благодаря своей несомненной ориентированности не на окружающую действительность, но на богатство и сложность духовного мира личности, стала все определеннее ощущаться жанром, не соответствующим «заказу времени», отсюда воспринимаемый ныне, мягко говоря, как нонсенс, а в 1930-е годы звучавший вполне серьезно «поэтический» призыв: «О лирика, встань на колени, — / Твой труп по проспекту несут».

Более того, утверждение того же Горького: «Основным героем наших книг мы должны сделать труд»5 — распространялось и на поэтические поиски, что приводило, в конце концов, к удручающим результатам, ибо сознательная установка: «Настали времена, чтоб оде / Потолковать о рыбоводе»; «Механики, чекисты, рыбоводы, / Я ваш товарищ, мы одной породы» — приводила и к разрушению оды, и к разрушению всей поэзии. То, что иногда возможно в прозе, оказывается абсолютно неприемлемым для поэзии. Появившиеся в предвоенное десятилетие стихотворные очерки, репортажи, «производственные» поэмы («Пятилетка» С. Кирсанова, «Как делается лампочка» И. Сельвинского, «Сказание о каучуке» Г. Санникова), безусловно, являются свидетельством эпохи, но не литературы. Более чем странно читать сейчас признания писателей тех лет, которые примеривали роль художника в лучшем случае к роли репортера, в крайнем —участника производства: «Путем личных наблюдений я хорошо изучила ламповый отдел на электрозаводе, в частности, вакуумный цех» (В. Инбер); «В течение последнего года работал на электрозаводе — сварщиком у станка, работником парткабинета, бригадиром литбригады, художественным руководителем кружка поэтов, эстрадником обеденных перерывов и лозунгистом ударных кампаний. Хорошо знаю сырьевое дело. За последний год изучил производство электрических ламп» (И. Сельвинский). Так писатели превращались в «механических граждан» (М. Горький) советской литературы. И художник, и его герой становились «функцией эпохи» (А. Толстой). Чрезвычайно показательны, и это великолепно продемонстрировано в статье Евг. Добренко «Фундаментальный лексикон. Литература позднего сталинизма», названия произведений уже послевоенной поры: «Инженеры», «Металлисты», «Матросы», «Водители», «Конструкторы», «Студенты», «Колхозники», «Комбайнеры», «Сыны завода», «Товарищ агроном», «Секретарь партбюро», «Секретарь обкома», «Младший советник юстиции», «Высокая должность»6. Государство в лице официальной критики активно поддерживало новый тип взаимоотношений художника с миром, вновь все объясняя особенностями времени: «Поэтическим открытием и было прежде всего понимание новой, социалистической повседневности со свойственным ей мощным пафосом труда, преобразованием страны. <...> В годы первых пятилеток впервые в масштабе общенародном утвердился великий авторитет свободного труда; зародились и широко развернулись движение ударников и социалистическое соревнование, непосредственно противопоставленные стимулам труда в капиталистическом обществе. В те годы родилось само понятие “ударник”, отличие человека за его трудовую доблесть, обозначение ее общественного признания. <.. .> Поэтические декларации и вобрали, выразили повсеместно существующую идею духовности и героики трудовых будней»7.

Хотелось бы оговориться, что при всей заданное™, схематизме, предопределенности конфликтов и образной системы, в книгах Л. Леонова, В. Катаева, А. Малышкина, В. Пановой, Г. Николаевой,

Д. Гранина немало талантливых страниц, небезынтересных и сегодня. И все же разработка темы труда с особой убедительностью свидетельствует, какая сугубо утилитарная роль отводилась литературе в жизни советского общества. Симптоматично, что в какой-то момент, хотя бы чисто внешне, читательская аудитория была готова к прагматически-бытовому восприятию литературы. Так, И. Эренбург, вспоминая дни I Съезда писателей, пишет: «Все делегации “предъявляли счет”: текстильщики хотели романа о ткачихах, железнодорожники говорили, что писатели пренебрегают проблемами транспорта, шахтеры просили изобразить Донбасс, изобретатели настаивали на героях-изобретателях. <.. .> Некоторые писатели поспешили погасить задолженность, появились сотни производственных романов»8. Эренбург чуть ниже не без свойственной ему язвительности продолжает: «Люди не всегда представляют, что именно им нужно. <...> Библиотекари говорят, что железнодорожники зачитываются рассказами Чехова, горняки любят “Петра” А. Толстого, ткачихи плачут над “Анной Карениной”, изобретателям нравятся романы, где нет никаких изобретателей, от “Тихого Дона” до “Старика и моря”»9. Любопытно, что эти строки принадлежат как автору мемуарной книги «Люди, годы, жизнь», так и автору производственного романа «День второй».

Тема груда в литературе советской эпохи долгое время была престижной, поощряемой и «легко проходимой». Но одновременно с официальной всегда существовала и иная, альтернативная точка зрения, весьма своеобразно продолжающая духовно-нравственную концепцию XIX века.

Так, стихотворная публицистика, обращенная к «героическим трудовым будням», во многом определяла поэтическую картину предвоенного десятилетия, и абсолютно прав автор статьи «Созерцательное стилевое начало в русской поэзии 1930-х годов», в ее первых строках замечая: «Название этой статьи еще лет десять-пятнадцать назад могло показаться оксюмороном»10. Но одновременно и параллельно с ней существовали не только поэтические миры Ахматовой, Мандельштама, но и обэриу гов, уверенных в том, что «искусство — не жизнь. Мир особый. У него свои законы, и не надо их бранить за то, что они не помогают нам варить суп...»11. Н. Заболоцкому же принадлежит мысль, поэтически оформленная в самом конце его жизни и ставшая сигналом восстановленного понимания необходимости «труда души»: «Не позволяй душе лениться! / Чтоб в ступе воду не толочь, / Душа обязана трудиться / И день и ночь, и день и ночь»12.

По точному замечанию Л. Быкова, в стихотворениях поэтов 1930-х годов (Г. Оболдуева, Л. Лаврова, А. Кочеткова), ориентированных на созерцательное стилевое начало, «если и дает о себе знать корысть, то это корысть эстетическая, обусловленная единственно потребностью в том, “чтоб душа росла сквозь мир” (Кочетков)», в го время, как «в советском социуме (и, как следствие, в стихах, адресованных этому социуму) настойчиво утверждало себя целе- полагание, обусловленное если и не буквальным утилитаризмом, то все равно той или иной разновидностью практической заинтересованности человека в том, что ему открывается в окружающем»13.

Альтернативная, потаенная литература остро реагировала как на призыв новой государственности полностью подчинить личность ее нуждам, так и на готовность новой литературы воспеть «героизм труда». Характерен в этом смысле принципиальный отказ от любой формы труда, кроме индивидуально-творческой. Особо показательны здесь «Мои службы» М. Цветаевой с их гневным пафосом: «Нигде, никогда служить не буду!» Труд в оппозиционной литературе воспринимался не только как каторжный, нетворческий, иссушающий личность, но и как форма приспособления к существующему миру, смириться с которым не может позволить себе человек, стремящийся сохранить свои достоинство и суверенность.

Одним из действенных способов протеста против подавления социума обществом стала «поэзия пьянства» шестидесятников. Достаточно вспомнить «Зону» и «Компромисс» С. Довлатова или «рабочий график» в поэме «Москва — Петушки»: «Сказать ли вам, что это были за графики? Ну, это очень просто: на веленевой бумаге черной тушью рисуются две оси — одна горизонтальная, другая вертикальная. На горизонтальной откладываются последовательно все рабочие дни истекшего месяца, а на вертикальной — количество выпитых граммов в пересчете на чистый алкоголь. Учитывалось, конечно, только выпитое на производстве и до него, поскольку выпитое вечером — величина для всех более или менее постоянная и для серьезного исследования не может представить интереса»14. Вен. Ерофеев не ограничивается описанием, но приводит сами графики, впрямую подвергая сатирическому осмеянию реалии жизни и работы советского производства: графики, планы, диаграммы — привычный визуальный ряд «красных уголков», кабинетов директоров, главных инженеров, начальников цехов, конструкторских бюро и т. д.:

Вот — полюбуйтесь, например, это линия комсомольца Виктора Тотошкина:

А это — Алексей Блиндяев, член КПСС с 1936 года, потрепанный старый хрен:

А вот уж это — ваш покорный слуга, бригадир монтажников ГП-УСа, автор поэмы «Москва — Петушки»:

Ведь правда, интересные линии? Даже для самого поверхностного взгляда — интересные? У одного — Гималаи, Тироль, бакинские промыслы или даже верх Кремлевской стены, которую я, впрочем, никогда не видел. У другого: предрассветный бриз на реке Кама, тихий всплеск и бисер фонарной ряби. У третьего — биение гордого сердца, песня о буревестнике и девятый вал. И все это — если видеть только внешнюю форму линии15.

Русская литература не ограничивалась негативной реакцией на концепцию «трудового энтузиазма», пародируя ее, вскрывая ее абсурдный смысл. В 1960-е годы писателями-«деревенщиками» была предпринята попытка восстановления распавшейся «святи времен», попытка возвращения к духовному смыслу трудовой деятельности в жизни нации, и вполне закономерно, что решались эти задачи путем обращения к жизни деревни и русского крестьянина в XX веке.

Прежде всего С. Залыгину, В. Белову, В. Астафьеву, В. Шукшину,

В. Распутину необходимо было показать особость крестьянского труда, его принципиальную непохожесть на труд производственного характера. В повести С. Залыгина «На Иртыше» (1964), во многом определившей социальную направленность деревенской прозы, «ворох мужиковских дум» связан с тем, что «ломку» в революции крестьянину делают куда больше, чем «сознательному пролетарию», поскольку «рабочий при царе по гудку на завод ходил и по сю пору ходит. Ему тот же гудок жизнь определяет: отгудел смену, он картуз на лоб — и пошел в казенную квартеру.. ,»16. Крестьянский труд по определению, по самой своей сути индивидуален и зависит не от «гудка», «плана», а от «природы и погоды»: « — Так неужто я после того крестьянин? А?! По-крестьянски-то я с вечера обмеч- тал, как запрягу, да как мимо кузни поеду, возьму у кузнеца по путе необходимый гвоздок, да как моя кобыла у той кузни поржет, а близи околицы дорогу помочит, да какими вилами я стожок в сани метать буду. Я каждый день зараныне себе отмерил, день за день, и вся линия моей жизни складывается»17.

Никакого «энтузиазма» в крестьянском труде не может и не должно быть. Опираясь на опыт народной этики и эстетики, соотнося труд и отдых крестьянина с кругооборотом природной жизни, В. Белов специально оговаривается:

В народе всегда с усмешкой, а иногда с сочувствием, переходящим в жалость, относились к лентяям. Но тех, кто не жалел в труде себя и своих близких, тоже высмеивали, считая их несчастными. Не дай бог надорваться в лесу или на пашне! Сам будешь маяться и семью пустишь по миру. (Интересно, что надорванный человек всю жизнь потом маялся еще и совестью, дескать, недоглядел, оплошал.) Если ребенок надорвется, он плохо будет расти. Женщина надорвется — не будет рожать. Поэтому надсады боялись, словно пожара. Особенно оберегали детей, старики же сами были опытны18.

Поэзия, красота крестьянского труда — особая тема писателей- деревенщиков. Достаточно вспомнить «Последний поклон», «Царь- рыбу», «Оду русскому огороду» В. Астафьева. Но, и это принципиально важно, картины одухотворенной работы человека на земле связаны чаще всего с воспоминаниями детства, личной памятью писателя, которая бережно хранит то, что уже ушло безвозвратно. Русская литература советской эпохи не дала и не могла дать ничего похожего на знаменитую толстовскую картину косьбы, поскольку единение человека с землей, миром и MipOM было насильственно прервано в XX веке. Писателям, генетически связанным с русской деревней, было важно сказать о прощании с некогда устойчивым, казалось, незыблемым ладом жизни. [1] [2]

  • [1] Толстой Л. II. Собрание сочинений: В 14 т. Т. 8. М., 1952. С. 267—268. 2 Леонов Л. Собрание сочинений: В 8 т. Т. 4. М., 1961. С. 322. 3 Твардовский А. Т Собрание сочинений: В 6 т. Т. 3. М., 1978. С. 341—342. 4 Горький А. М. Собрание сочинений: В 30 т. Т. 26. М., 1953. С. 52. 5 Первый съезд советских писателей. 1934: Стеногр. отчет. М., 1934. С. 13. 6 См. об этом подробнее: Добренко Евг. Фундаментальный лексикон: Литература позднего сталинизма // Новый мир. 1990. № 2. С. 237—250. 7 Любарева Е. Республика труда: Герой поэзии первых пятилеток. М., 1978. С. 42—43. 8 Эренбург И. Люди, годы, жизнь: Воспоминания: В 3 т. Т. 2. М., 1990. С. 32 9 Там же. 10 Быков Л. Созерцательное начало в русской поэзии 1930-х годов // XX век.Литература. Стиль: Стилевые закономерности русской литературы XX века (1900—1950). Вып. 3. Екатеринбург, 1998. С. 68.
  • [2] Цит. по: Турков Н. Николай Заболоцкий. М., 1966. С. 21 (письмо к Е. В. Клыковой от 29.10.1929). 12 Заболоцкий Н. Избранные произведения: В 2 т. Т. 1. М., 1972. С. 347. 13 Быков Л. Указ. соч. С. 69. 14 Ерофеев Вен. Москва — Петушки: Поэма. М., 1990. С. 34. '5 Там же. С. 34—35. 16 Залыгин С. На Иртыше // Новый мир. 1964. № 2. С. 14. 17 Там же. С. 15. 18 Белов В. Лад: Очерки о народной эстетике. Л., 1984. С. 10.
 
Посмотреть оригинал
Если Вы заметили ошибку в тексте выделите слово и нажмите Shift + Enter
< Предыдущая   СОДЕРЖАНИЕ   Следующая >
 

Популярные страницы