Лекция четырнадцатая КУЛЬТУРА ФЕОДАЛЬНОГО ОБЩЕСТВА (ПРОДОЛЖЕНИЕ)

Светская аристократическая субкультура

Иную картину видим мы в образе жизни и в сознании обитателей рыцарского замка, княжеского имения, императорского дворца. Хотя и они были религиозны в духе своего времени и своей культурной среды, хотя здесь были капеллы и капелланы, молельни и священники, хотя здесь исполнялись соответствующие обряды и читались священные книги, сознание обитателей замка и дворца было, по сути своей светским; наиболее яркое выражение мирской, а не мистической, ориентации этой субкультуры — ив жизненной практике, и в психологии, и в идеологии, и в художественном осмыслении собственного бытия в эпических поэмах, рыцарских романах, прикладных искусствах — место, которое занимает в ней военная тематика. Дело не только в том, что известный афоризм К. Клаузевица — война есть «...продолжение политики иными средствами» — относится к средневековью не в меньшей степени, чем к Новому времени, но главным образом в том, что на этом этапе истории война была не периодически возникавшим способом разрешения социальных противоречий, а образом жизни и, соответственно, типом сознания целого сословия, ценностным смыслом его бытия. Рыцари в Центральной Европе, викинги в Скандинавии, «воины Аллаха» в Аравии, самураи в Японии были, в сущности, наследниками того способа существования, который сложился у скотоводов-кочевников, обеспечил завоевание Римской империи, уничтожил ее и продолжал видеть в военной силе основное средство обеспечения жизненных интересов социальных верхов. Хотя отношения народов включали и торговлю, она была побочным, маргинальным явлением рядом с завоеванием, ограблением, порабощением (и нередко с последующей торговлей награбленным и плененными рабами). «Быть викингом, — пишет историк, — означало в сопровождении своих сподвижников отправиться в далекие страны, свершить там героические деяния и вернуться домой с триумфом и богатыми трофеями». Поводы для военного противоборства могли быть самыми различными — и патриотически-политическими, и духовно-религиозными, скажем, завоевание гроба Господня, крещение язычников, священная война мусульман с неверными — «джихад», но истинными и глубинными причинами были, разумеется, прозаические экономические интересы. Формы деятельности этого «военного сословия» в разных национальных культурах были, разумеется, своеобразны, как и его юридический статус и само его название, но суть его, его функциональное предназначение в феодальном обществе были идентичны на Западе и на Востоке, на Севере и на Юге.

Оно служило и светским правителям в непрекращавшихся междоусобицах, и столь же постоянному на протяжении всей истории феодального общества противоборству светской и церковной властей, а соответственно и опосредовавших эту борьбу систем ценностей. За политической идеологией стоят реальная власть государства и его военная сила, что позволяло светской власти «выяснять отношения» с религией не только на идеологическом уровне, — об этом говорит вполне убедительно колоритная история отношений императоров и пап в Западной Европе или русских царей и лидеров православной церкви (от избрания этой религии киевским князем по соображениям отнюдь не теологическим и, конечно, не эстетическим, как гласит наивная легенда, а явственно политическим, до откровенного подчинения ее государственным интересам, осуществленным Великим Российским Императором, а затем до ее превращения в покорную служанку некоронованным «Советским монархом»). Между тем, вряд ли нужно доказывать, что за политикой в те далекие времена, как и в наши дни, стояла экономика.

В конечном счете, уже в Библии был четко сформулирован принцип, положенный в основу всей жизни феодального общества: «Отдайте кесарю кесарево, а Богу Богово», и он разделялся всеми вероучениями с тех пор, как расслоились единые в древности функции царей и жрецов. Одно из существенных отличий феодализма от предшествующих социокультурных состояний человечества и заключалось в таком уровне самоорганизации бытия и соответствующей структуры сознания, которые осуществили, говоря уже известным нам языком, функциональную асимметрию духовной и практической деятельностей, прежде всего в «разведении» того, что подведомственно Богу и что — кесарю. В рыцарском замке и в королевском дворце доминировали не религиозные, а вполне земные интересы, которые, в свою очередь, оказывались асимметричными, ибо они были направлены, в соответствии с требованиями всякой самоуправляющейся системы, и вовне, и вовнутрь: речь идет, с одной стороны, о необходимости подчинения всех форм духовной и художественной деятельности служению политическим интересам — демонстрации могущества императорской (царской, ханской, княжеской, герцогской, боярской и т.д.) власти, то есть выполнения культурой идеологически-репрезентативных функций, а с другой — о стремлении властителей использовать свои властные и экономические возможности для удовлетворения гедонистических потребностей.

Если религиозная субкультура имела в основе своей аскетическое отношение не только ко всем плотским радостям жизни, но и к эстетическому оформлению бытия, наиболее последовательно выраженному в жизни монастырей — в их архитектуре, в убранстве келий, в одежде монахов и монахинь, в пище, в отказе от всех художественных и игровых зрелищ, — то внутренняя жизнь замка и дворца строилась прямо противоположным образом, на основе придания всей среде обитания такого насыщенного эстетически облика, который был бы зримым подтверждением и утверждением социального положения владельца этих вещей, его знатности и богатства, и одновременно доставлял бы ему самому и его окружению удовольствие от созерцания принадлежащей ему красоты. Политической представительности служили придворный и дипломатический церемониал, представлявший собой, подобно религиозному обряду, своего рода спектакль, и рыцарский турнир, превращавший военную игру в политического смысла «эстрадное» зрелище, а тяга к наслаждению жизнью порождала острое и все более широкое по захвату стремление к украшению всего, что окружало господ в их повседневной жизни; так декоративность стала определяющим принципом оформления интерьеров дворца, организации парка при нем, выезда, платья, бытовой утвари, оружия... «Расцвет прикладного искусства в XI—XII вв., — пишет 3. В. Удальцова, — был связан с торжеством эстетики церемониала, парадности, культа императора. Пышность церемоний, утонченный придворный этикет, праздничное великолепие, блеск и элегантность придворной жизни, ритуал процессий, торжественная культовая обрядность — все это рождало эстетику света, блеска, красоты. Отсюда особая любовь византийской аристократии к изделиям из драгоценных металлов, торевтике, камням, блестящей утвари, златотканым одеждам и роскошному убранству дворцов и храмов».

Хотя историк имел тут в виду Византию, эта характеристика может быть в равной мере отнесена и к западно-европейскому, и к дальневосточному средневековью; вот, например, описание костюма европейского «дворянина-щеголя»: «На ногах сапоги ярких цветов с длиннейшими и узенькими носками... Одна половина платья делается из материи одного цвета, другая — из другой. Вырезные зубчики по краю полукафтанья, навешанные у некоторых щеголей бубенчики, золотые, серебряные и медные цепи на шеях, украшенные алмазами, яхонтами, гранатами, бирюзой... Но взгляните еще на этого субъекта! Одна нога у него голубая, другая красная». Современник писал, что аристократы «...имели столь же безобразные нравы, как и их одежда. Они украшали свое оружие и сбрую своих коней с необузданной роскошью». При всей грубости быта викингов большую роль играли в нем, как свидетельствуют и археологические данные, и фольклор, и сохранившиеся его описания торговцами-арабами, эстетические интересы, приводившие к насыщенности зооморфным и чисто геометрическим орнаментом предметов быта, оружия, одежды, кораблей и повозок, к широкому использованию косметики.

Такая эстетизация быта не ограничивалась средствами прикладного и декоративного искусства — вот, например, как Кретьен де Труа описывал царившую в замке атмосферу:

Чтоб в замке поддержать веселье,

Искуснейшие менестрели,

Пленяя пеньем и игрой,

Собрались пестрою толпой.

Гостям готовят развлеченья По силе своего уменья Певцы, рассказчики, танцоры,

И акробаты, и жонглеры.

3. В. Удальцова считате, что особого уровня развития эта игровая стихия достигла в Византии: «Античные трагедии и комедии все чаще заменяются выступлениями мимов, жонглеров, танцовщиков, гимнастов, укротителей диких зверей. Место театра занимает ныне цирк...»; «необычайно большую роль» играли «конные ристании на ипподроме и цирковые представления», что имело и прямые политические последствия — создание «цирковых партий — фракций», которые «...приобрели немалое влияние в политической жизни городов империи», вплоть до того, что им было предоставлено право «...предъявлять во время зрелищ в цирке требования к императору и его чиновникам, одобрять или критиковать их политику, участвовать в официальных церемониях и носить оружие». Примечательно, что хронист Феофан специально отметил, описывая мрачное время, наступившее в Константинополе после разгрома народного восстания императором Юстинианом: «И был страх большой, и замолчал город, и не проводились игры долгое время».

Очевидно, как разительно отличался такой образ жизни, какие бы национальные формы он ни принимал на Западе и на Востоке, на Севере и на Юге, от аскетического быта монастыря и духовной экзальтации молитвенного поведения в храме. Светский образ жизни верхов феодального общества строился на противоречивом, казалось бы, сочетании войны и игры, которая становилась асимметричным дополнением войны; это выразилось особенно ярко в отношении к любви, которую рыцарские поэмы описывали как предмет смертельных схваток. Вот как «Повесть о доме Тайра» описывает одно из сражений самураев, которых историк называет «рыцарями японского средневековья»: «Целый день длилась битва. Ёсицугу был убит, а Ёсихиса ранен, всех их триста воинов перебили. Правитель Homo приказал отрезать головы всем убитым...» Обычаи самураев, их «кодекс чести» — бусидо — распространил жестокость убийства врагов на самоубийство; в «Сказании о Ёсицунэ» оно описывается так: «...кинжал он вонзил себе под левый сосок и столь глубоко, что острие едва не вышло из спины. Он расширил рану на три стороны, вывалил наружу свои внутренности и вытер лезвие о рукав, а затем подсунул кинжал под колено...» А затем, исполняя просьбу его жены: «Разве пристойно тебе оставить меня в живых и тем опозорить навеки!» — ее вассал «...вытащил из-за пояса меч, схватил госпожу за левое плечо и, вонзив ей лезвие под правый бок, взрезал тело до левого бока... Вассал убивает и маленького сына, и новорожденную дочь Ёси- иунэ, после чего кончает жизнь самоубийством».

Можно было бы привести немало подобных примеров и описаний кровавого рыцарского быта других народов, и западных, и восточных, потому что, различаясь по форме его осуществления, он оставался инвариантным по сути, по осуществлению социального и культурного предназначения рыцарства. Что же касается турниров, то они делали смерть ставкой в этой «военной игре», в то время как серенады наемных музыкантов превращали любовь в своего рода «игру в страсть», подобную всем другим играм жаждущих развлечений обитательниц замков («стилизацией любви» назвал это Й. Хейзинга). Если же мы обратимся к наиболее емкому отражению этой сферы бытия — рыцарскому роману, следовавшему за поэмой-«жестом» — классические образцы на Западе «Песня о Роланде», «Песня о Нибелунгах», «Эдда», на Руси — «Слово о полку Игореве», на Востоке — «Витязь в тигровой шкуре» Ш. Руставели, — то станет особенно ощутимым слияние этих двух, казалось бы противоположных, устремлений: воспевания героической жизни человека, посвятившего себя войне, и любви как столь же значимой гедонистической ценности. Эта двуликость рыцарского сознания породила жанровую двусторонность служившей ему поэзии — с одной стороны, ее тягу к эпичности, которую А. Я. Гуревич объяснил сохранившимся «преобладанием коллективного начала, устойчивых групповых настроений и представлений», тем, что «...герой эпоса лишен индивидуальности», а с другой — развитием лирической поэзии, которая в творчестве миннезингеров и трубадуров, провансальских поэтов XII—XIII веков, прорывается из описания идеально обобщенного образа возлюбленной к постижению индивидуальных особенностей чувства любви, восхищения, обожания.

Тосканский поэт XIII века Фольгоре да Сан Джиминьяно, которого М. В. Алпатов называет «мастером ярких бытовых зарисовок из жизни феодальной знати», описывал ее «сезонные забавы» — рыцарские турниры, веселые кавалькады, любимое развлечение дворянства — охоту»:

Мы выйдем на охоту в феврале; порыщем За диким кабаном, оленем и козлами,

В коротких юбочках, в высоких сапожищах,

В приятном обществе, с веселыми друзьями.

А затем Фольгоре предвкушает радость возвращения с богатой добычей, удовольствие от пира и предстоящего отдыха. М. В. Алпатов заметил, что эти поэтические картинки не были чем-то исключительным — они «развивали начала провансальской и сицилийской поэзии» Средневековья и «напоминают позднеготические миниатюры или росписи эпохи треченто в рыцарских дворцах и в Кампо Санто в Пизе».

Чрезвычайно ярко контраст психологии и эстетики обитателей замков и монастырей проявился в противопоставлении двух типов любви — воспевавшейся трубадурами любви к «Прекрасной Даме» и религиозного чувства, обращенного к Мадонне М. В. Алпатов приводит в виде характерного примера переведенную им канцону болонского поэта XIII века Гвидо Гвиницелли, автор которой, отдавая себе полный отчет в противоположности и несовместимости этих видов любви, в соответствии с традиционными представлениями католической церкви, нашел хитроумный способ преодоления этой антитезы:

О донна чудная, когда небес владыко меня к престолу призовет и спросит:

«Ты вторгся в небо и ко мне явился, чтоб суетную страсть со мною уподобить, меня лишь и небесную царицу, смирившую мирскую злобу, должно приветствовать хвалою»отвечу я: «Она была подобна созданьям ангельским обители небесной; не суди, что я ее любил».

М. В. Алпатов считает, что «обоготворение своей возлюбленной» является приметой зарождающегося ренессансного «сладостного нового стиля», поскольку в поэзии трубадуров ее образ имел «чувственный характер», однако мне важно сейчас подчеркнуть то, что сближает выраженную в канцоне психологию с типично средневеково-рыцарской, для которой любовь к Богу является не высшей ценностью, а своего рода «оправданием» любви земной.

Для понимания идейной и психологической гетерогенности средневековой культуры особенно важно понимать сущностное различие светского по сути своей подвига рыцаря и подвига героя житийной литературы, становящегося святым благодаря жертве, приносимой им Богу, а не королю и не Прекрасной Даме. Однако за этой противоположностью ценностных ориентаций обе субкультуры объединяло свойство, которое имело давнее происхождение в истории культуры, но получило завершенное развитие именно в феодальном ее типе, — я имею в виду этикетность. Вообще говоря, термин этот следовало бы слегка изменить, назвав данное явление «эстетикетностью» — ведь обозначает он структуру поведения, обращенную к непосредственному созерцанию, переживанию и эстетической оценке. Этикет является закономерным распространением традиционного принципа организации деятельности людей на формы общения и одновременно принципа иерархической организации всего социального бытия, а оба эти принципа в равной мере характеризовали и религиозный, и светский аспекты жизни высших сословий феодального общества. При этом императивность формы поведения становилась столь сильной, что она приобретала независимость от породившего ее содержания, оказываясь в конечном счете самоценной. Придворный ритуал, так же как церковный, и является суммой правил, образующих этикет, подчинение которым индивида демонстрирует его включенность в данный строй бытия, его согласие с отведенным ему там местом и, значит, его принадлежность к этому типу культуры. Иначе говоря, этикетность ритуального поведения, и духовного, и светского, оказывается своего рода игрой, сознают это его участники или не сознают, но игрой, к которой они должны относиться как к серьезной и общеобязательной форме деятельности.

Вот почему господство и всеохватывающий масштаб этикетного поведения нужно рассматривать как примету крайне слабого развития у членов общества качеств личности — этикет нивелирует людей, обязывает каждого вести себя не так, как это свойственно его натуре, а так, как ведут себя, всегда вели себя и всегда будут вести себя «воспитанные люди». Вполне естественно, что становление четвертой субкультуры в феодальном обществе — городской, бюргерской, порождавшейся совсем иным типом человека — вульгарным с точки зрения аристократа и бездуховным с точки зрения монаха, — вело не только к отказу от подчинения обеим этим формам этикета, но в конечном счете к разрушению этикетности как таковой. Характерным в этой связи является зарождение портрета в изобразительном искусстве и в литературе — еще не как самостоятельного жанра и не как способа психологического исследования личности, а как способа выделения высших лиц государственной структуры, отличающихся даже от своего ближайшего окружения не только одеждой и регалиями, но и индивидуальными особенностями физического облика и характера. Один из наиболее ярких примеров — созданные в VI веке в базилике Сан- Витале в Равенне мозаичные изображения византийского императора Юстиниана и императрицы Феодоры в окружении придворных, где главные герои этих, так сказать, «групповых» портретов и подобны окружающим их безликим лицам, и отличаются от них своей яркой характерностью. 3. В. Удальцова нашла тому убедительное доказательство, сравнив эти портреты с литературными описаниями облика и характера Юстиниана и Феодоры, сделанными талантливым современником, историографом Прокопием в «Тайной истории»; данный пример показывает, что интерес к индивидуальности, хотя и в этих социально ограниченных пределах, был унаследован средневековьем от античности, но не мог получить тут питательную почву для сколько- нибудь широкого развития — такую почву предоставит ему только Возрождение.

Как бы, однако, ни были сильны на этом высшем социальном уровне средневековой культуры эгоистические интересы феодалов, они включали подчас и противоположные интересы — условно говоря, «просветительские»: например, Карл Великий, пишут историки, «...собрал в своего рода Академию ученых людей — поэтов, писателей, историков, и они стремились сохранить древнюю образованность»; он «...издал указ о создании школ при монастырях, а затем — капитулярий об образовании, где предписывалось обязательное обучение детей свободных». Впрочем, если монастыри могли быть центрами развития научной и философской мысли, то вряд ли стоит удивляться участию некоторых светских князей в сохранении и культивировании светских же форм теоретического мышления и художественного творчества. Нельзя, вместе с тем, не видеть того, что и в католических монастырях, и в королевских дворцах развитие этих форм культуры осуществлялось как маргинальная, если не еретическая, по сути своей, деятельность, и только в ремесленно-торговом средневековом городе они могли получить питательную почву в органически присущей бюргерству потребности в знании, а не в мистической вере и не в утверждении власти и наслаждении ее плодами.

 
Посмотреть оригинал
< Пред   СОДЕРЖАНИЕ   ОРИГИНАЛ     След >