Гете и Шиллер. Романтическая школа

Таким образом начались золотые, дни Веймара, о которых так много поет и говорит буржуазная история литературы. В фразе о золотых днях есть известные преувеличения. В то время, как Гёте и Шиллер начали жить бок-о-бок, общность их работы уменьшилась, и снова выступила прежняя противоположность между прирожденным художником, который, ожидая благоприятного момента, медленно вынашивал в себе поэтические образы, и между поэтом просветителем, который, после того, как блестящий боевой опыт с «Валленштейном» пробудил в ним сознание полководческих дарований, приказывал поэзии итти на штурм. Шиллер жаловался на «безмятежную лень» Гёте, а Гёте довольно сдержанно относился к драматическому творчеству Шиллера, который ежегодно давал по новой пьесе.

Совсем нетерпимыми сделались отношения обоих поэтов к Гердеру. Однако, вопреки буржуазным историкам литературы, вина за то падает отнюдь не на личное тщеславие и раздражительность Гердера, хотя, возможно, и он сделал некоторые промахи; но и Гёте с Шиллером не всегда были справедливы по отношению к Тердеру. Нерасположение, какое универсальный ум Гердера всегда питал к односторонне эстетической культуре, выдвигаемой Шиллером и Гёте, по существу дела было вполне основательно.

Гердер умер в 1803 году, а два года спустя, 5 мая 1805 года, окончилась и жизнь Шиллера, преисполненная работы и славы. Он успел выпустить еще четыре драмы, из которых однако ни одна не может равняться с «Валленштейном», — даже «Вильгельм Телль», в котором шиллеровский освободительный пафос еще раз ярко вспыхивает в великолепной сцене при Рютли, но который страдает всевозможными эстетическими и историческими недостатками.

По смерти Шиллер сделался наиболее прославленным и любимым национальным поэтом. Буржуазный класс поднял его на щит не столько за то, что он говорил и воспевал в действительности, сколько за то, что сам этот класс вкладывал в его произведения. Шиллер сделался либе- рельным, национальмым, идеальным поэтом, милостию буржуазного класса и в духе его тенденций. Худосочному либерализму этого класса льстило то обстоятельство, что Шиллер выступил против буржуазной революции, даже поносил ее и искал спасения в том эстетическом идеализме, который, по его собственному мнению, останется сокровенным достоянием только узкого круга избранных умов; а теперь этот идеализм, совершенно не понятый, сделался опорой германского мещанства со всей его половинчатостью и трусостью.

Он содействовал в частности возникновению тупого предрассудка, с которым нам приходится вести борьбу и в настоящее время, а именно, будто философский идеализм, т. е. миросозерцание, для которого изначальным является не природа, а бог, предполагает веру в нравственные цели, между тем, как философский материализм, — миросозерцание, которое ищет первоначального не в боге, а в природе, — ведет к обжорству, пьянству, жажде зрелищ, похотливости, суетности. Таким образом всякий бравый филистер, нахватавшись отрывков из произведений Шиллера, чувствует себя превознесенным над такими людьми, как Дарвин и Геккель, Фейербах и Маркс. Этот идеализм, искаженный буржуазной литературой, производил величайшие опустошения в сороковых годах прошлого века, когда начали сгущаться облака мартовской революции. Карл Маркс гневно писал тогда, что бегство Шиллера в царство идеала только подменяет простые бедствия бедствиями превысспренними, и к тому же времени относится начало той антипатии, которая несомненно обнаруживается каждый раз, когда Маркс и Энгельс упоминают, о Шиллере.

Неверно, когда говорят, будто дух Шиллера одухотворял мартовскую борьбу 1848 года. Самое элементарное чувство справедливости не позволяет ссылаться на него, как на присяжного защитника буржуазной революции. Шиллер видел такую революцию во Франции, но не понял ее; она наполнила его душу ужасом, как только двинулась вперед железною поступью. Современное рабочее движение не может считать Шиллера своим учителем и путеводителем. Оно идет по совершенно иным путям, чем шел Шиллер. Но оно воздает должное тому, что является пригодным для него из оставленного Шиллером наследия. Призывы Шиллера к борьбе против тиранов всегда найдут отклик в его рядах, и оно всегда восторженно будет оглядываться на эту жизнь труда, борьбы и страданий, неустанно творившую до тех пор, пока не угасла последняя искра физических сил.

Гёте пережил Шиллера почти на целое поколение, на 27 лет, и все это время непрерывно работал. Гениальнейшее его произведение, «Фауст», впервые появилось в законченном виде в 1808 году, через три года по смерти Шиллера. Уже раньше Гёте издал отрывки этого бессмертного произведения, представляющего труд всей его жизни. Они не привлекли тогда внимания, но когда теперь, в дни величайшего угнетения, появилось все произведение, оно оказало воспламеняющее действие; немцы почерпали из него более гордое доверие к своим силам, чем из тех жалких реформ, к которым иноземное господство принудило германских деспотов.

С этой поры Гёте в течение своей долгой старости стоял над нацией, возвышаясь подобно одинокой вершине. Его не затрагивала даже борьба, которую она вела за свое национальное существование; он с полным безучастием относился к войнам с Наполеоном, за что на него падали несправедливые, но отчасти и справедливые упреки. Несправедливые, — поскольку он был слишком культурный человек для того, чтобы находить какое-либо удовольствие в пошлом францу- зоедстве; справедливые, — поскольку он в эпоху борьбы, потрясавшей весь мир, находил удовольствие сидеть в жалкой маленькой клетке, какой был крошечный двор германского государя. Великий поэт теперь слишком часто и слишком уж далеко скрывался за маленьким министром; в то же время великий мастер слова впал в напыщенно пустой старческий стиль.

Но Гёте оставался силой в жизни Германии, как величайший и в то же время последний представитель классической литературы, которая при его жизни только и давала германскому народу право на звание современной культурной нации. Так называемые освободительные войны против наследника французской революции велись в союзе с русскими варварами, а за этими войнами последовала беспросветная реакция. Ценность классической литературы была создана ею самой, и именно это имел в виду Гёте, когда он в следующих словах отверг велеречивые претензии романтической школы, возникшей под влиянием реакционного толчка, данного феодальным Востоком буржуазному Западу: классическое — это здоровое, романическое — это больное.

Глупее всего делают те, кто, желая умалить значение оппозиции, которая с развитием политической жизни в Германии выступила против Гёте, говорят, будто она путем смешения с политическими тенденциями уничтожает искусство. Политическая поэзия Гейне, Гервега, Фрейлиграта и других, это — будто бы безобразие в эстетическом отношении, не выдерживающее испытания перед судилищем хорошего вкуса. Конечно, верно, что поэзия и политика представляют раздельные области и что поэзия, которая хочет оказывать действие не художественными приемами, а спекулирует на политические страсти и симпатии, — выдвигающиеся на передний план политической жизни, — примером чего могут служить посвященные Гогенцоллернам драмы Вильденбруга, — является неприемлемой тенденциозной поэзией. Однако, из этого вовсе не следует, что поэзия вообще не должна трактовать политических проблем или социальных катастроф. Это требование разбивается уже о свою внутреннюю невозможность. Поэты и художники не падают с неба, не витают в облаках. Напротив, они живут среди классовой борьбы своего народа и своего времени. Последняя оказывает на различные умы различное действие, — но от этого влияния не может уйти ни один поэт и мыслитель.

Так и наша классическая литература представляла не что иное, как начало борьбы германской буржуазии за эмансипацию. Было бы нелепо воображать, будто счастливая случайность или неисповедимый промысел провидения создал во второй половине XVIII века большое количество литературно-талантливых голов как раз в пределах Германии. В действительности экономическое развитие той эпохи дало сильный толчок буржуазным классам в Германии. Но эти классы не были достаточно сильны для того, чтобы, подобно Франции, начать борьбу за политическую власть, и потому они в литературе создали для себя идеальный образ буржуазного мира. Буржуазно-революционный дух достаточно ясно и отчетливо заявил о себе в Клопштоке и Лессинге и в молодом Шиллере; но так как он не нашел отклика в народных массах, то именно в период расцвета нашей классической литературы, отмеченный дружбой Гёте и Шиллера, он нашел удовлетворение в царстве эстетической видимости, которое преднамеренно ограничивало себя узким кругом избранных умов и озабоченно отгораживалось от всяких политических и социальных тенденций, — и это в эпоху, когда революционные войны снизу доверху перевернули феодальную Европу.

Само собою понятно, что это царство эстетической видимости должно было бледнеть и блекнуть по мере того, как в буржуазных классах все больше пробуждалось политическое и социальное самосознание. То, что прежде представляло прогресс, — высшее развитие эстетической культуры у Гёте и Шиллера, — теперь, когда явилась возможность политической и социальной борьбы, стало попятным шагом; что прежде было идеалом выдающихся умов, — гармоническая красота и совершенство в царстве эстетической видимости, — превратилось теперь в плоскую фразу реакционного филистера, который хочет спокойствия для себя и не желает ничего знать об историческом прогрессе, — превратилось в фразу тенденциозной политической поэзии, не имеющей ничего общего с действительным искусством. В противовес таким реакционным фразам следует раз навсегда запомнить, что эстетически неприемлема не открытая и честная, не политическая и социальная тенденция, а только ее выражение эстетически неудовлетворительными способами. И в особенности должен помнить это рабочий класс, который иначе пришел бы к тому бессмысленному воззрению, будто все, дающее его жизни наивысшее содержание, не может быть предметом поэтического и художественного изображения.

Если посмотреть на оборотную сторону медали, то придется признать, что Гёте, благодаря односторонности своего чисто эстетического миросозерцания, попал в руки педантов и филистеров; на это в грубых выражениях указывал уже Готфрид Келлер, которого не без основания называют швейцарским Гёте. В мировой литературе нет другой фигуры, которая в такой мере, как Гёте, влекла бы к культу героев, — но кто предается культу Гёте, тот, отчужденный от мира, будет отчужден от современности, не сумеет ориентироваться в ней. Классический пример этого дает книга Виктора Гёна о Гете, в которой имеются удивительные отделы, раскрывающие самое сокровенное в Гёте; но она вместе с тем высказывает и самые ограниченные, проникнутые величайшей враждебностью суждения о Шиллере, Лессинге, Бюргере, Гейне и вообще о тех выдающихся представителях германской литературы, в которых с наибольшей силой проявлялось ее буржуазно-революционное существо; она осуждает мартовскую революцию, как политическое ребячество, коротко говоря, обнаруживает абсолютнейшую глупость во всем, что касается современных политических и социальных проблем. К таким последствиям приводит безусловный культ Гёте. Он осуждает на полное бесплодие во всех великих вопросах современности и становится смешным, когда начинает жаловаться на тупоумие масс, которые ничего не знают или не хотят знать об Гёте.

На эти жалобы возможен только один ответ: человек жив не одним хлебом, — но он жив и не одним искусством; прежде чем создать для себя красивую жизнь, он должен обеспечить для себя самую жизнь. Современный рабочий класс обладает по крайней мере одним элементом экономической и политической свободы, которого еще не было у буржуазного класса XVIII века: он может наступать непосредственно на врага и не нуждается для этого в каких-либо обходных путях. И не вредом, а выигрышем является для пролетарской освободительной борьбы, что ее силы могут концентрироваться в первую очередь в политической и социальной области, — а потому и должны концентрироваться в этой области, — и что, не пренебрегая требованием эстетической культуры, пролетариат может выдвигать его лишь во вторую очередь.

Озлобленные и близорукие, как всегда, наши противники делают из этого тот вывод, что искусство — привилегия выделившегося меньшинства, и для своего внешнего прославления они пришли даже к надменной догме, будто для масс навсегда останется невыносимым полный солнечный свет искусства, — что массы могут вынести самое большее несколько полуприкрытых лучей этого света. Эта догма может распространяться лишь до тех пор, пока существуют господствующие классы, пока угнетенные классы вынуждены вести борьбу за свободное существование и, лишь обеспечив его, могут помышлять о том, чтобы создать для себя красивое существование. Но нет ничего глупее той фантазии, будто, когда падут господствующие классы, падет и искусство. Оно, конечно, падет тогда, но падет не как искусство, а как привилегия. Только сбросив с себя скорлупу, осуждающую его на хилость, оно сделается тем, чем должно быть по своему существу: непосредственной способностью рода человеческого. Тогда — и вообще только тогда — Гёте будет воздано должное; день, когда германская нация экономически и политически освободит себя, будет днем торжества ее величайшего художника, потому что искусство сделается тогда общим достоянием всего народа.

К дням старости Гёте относится расцвет романтической школы в поэзии, — к ним же относится и ее упадок. В ней отразилась все та же двойственность национальных и социальных интересов буржуазии, созданная иноземным господством. Национальные идеалы можно было найти только в средневековья, когда классовое господство помещиков и попов приобрело самые рельефные формы. И вот поэты- романтики спасались бегством к «волшебной ночи средневековья, освещенной луною»; но после того, как революционная буря прошла по Европе, нельзя было и думать о восстановлении средневековых идеалов в их полном великолепии, и потому к феодальному вину, добытому из погребов замков и монастырей, эти поэты примешивали изрядное количество трезвенной воды буржуазного просвещения.

За романтической школой нельзя не признать известных заслуг. Она открыла сокровища средневековой поэзии, — не только придворных поэтов и поэтов рыцарства, но и «Нибелунгов»: национальную поэму, которая, несомненно, могла бы соперничать с песнями Гомера. И прежде всего романтическая школа поэтов открыла драгоценные сокровища народной поэзии. Напомним сказки братьев Гримм и «Des Knaben Wunderhorn» («Чудесный рог мальчика»), — собрание старинных народных песен, изданное Арнимом и Брентано. Кроме того, мы обязаны этой школе чрезвычайным расширением нашего поэтического кругозора. Так как у нее не было под ногами твердой почвы, то она устремлялась к художественным сокровищам всех народов и времен и принесла нам много хорошего, напр., классический перевод Шекспира Шлегелем.

Конечно, из собственных произведений романтиков сохранилось неособенно много, — меньше всего сохранилось из произведений Тика, который считался истинным главой школы и ставился ею рядом с Гёте, даже выше Гёте. Из Арнима и Брентано еще читают сказки первого и новеллы второго; читают также некоторые рассказы Гофмана о привидениях, в первую же очередь — лирические произведения Эйхен- дорфа, которому часто поразительно удавался тон народной песни. К романтической школе в известном смысле следует отнести и певцов освободительных войн: Эрнста Морица Арндта, о котором надо упоми- нуть не столько за его стихи, сколько за его в высокой степени антимонархический солдатский катехизис, и Теодора Кернера, посредственные стихотворения которого, благодаря его мужественной смерти на поле сражения, стяжали большую славу, чем они сами по себе заслуживают.

Но самым гениальным поэтом романтической школы был Генрих фон-Клейст (1776—1811 г.), происходивший из одной старинной дворянской фамилии, жившей к востоку от Эльбы. Согласно традициям семьи, ему уже очень рано было предназначено сделаться прусским офицером, но, однако, эта профессия ему скоро опротивела, и уже в двадцатилетием возрасте он вышел в отставку. Жизнь, которую ему пришлось вести с этого времени, представляется страшной историей болезни. Сомнения в собственном призвании, хронические страдания тела и души, несправедливая холодность современников, препятствия, которые ставил ему его собственный помещичий класс, гнет иноземного господства, вечные заботы о хлебе насущном и, наконец, самоубийство в припадке ужасающего отчаяния, — все это дает потрясающую картину.

Но среди этих бедствий Клейст создал ряд драм, свидетельствующих о такой силе изобразительности, какою не обладали ни Лессинг, ни Шиллер: «Der Zerbrochene Krug» — комедия, подобно которой нет в нашей литературе, «Das Katchen von Heilbronn» («Катюша из Гейльбронна»), рыцарская пьеса, не свободная от романтического прикрашивания средневековья, тем не менее на протяжении уже нескольких поколений обнаруживает неиссякающую жизненность; «Hermannsschlacht» — тенденциозная драма, которая фактически направлена против иноземного господства французов, но оперирует художественными приемами и с захватывающей жизненностью изображает борьбу древних херусков против завоевателей-римлян и их победу в Тевтобургском лесу; и, наконец, «Der Prinz von Homburg», материал для которого взят из истории Пруссии: — единственное поэтическое прославление династии Гоген- цоллернов, которые вознаградили поэта тем, что предоставили ему умирать от голода. Клейст не отделался от сидевшего в нем восточно- эльбского помещика: на то он и был поэт-романтик; однако, юнкерское упрямство облагорожено в нем, превратившись в борьбу права про- юз

тив моральной испорченности мира; это следует сказать и о «Michael Kohlbaas», крупнейшем из его прозаических рассказов.

Почти во всем противоположность Генриху фон-Клейсту представлял другой поэт романтической школы, Людвиг Уланд (1787—1862 г.), произведения которого остаются живыми до настоящего времени. Происходя из одной швабской буржуазной семьи, он всю свою жизнь вел спокойное существование швабского мелкого буржуа. От большинства поэтов романтической школы он отличался строгостью формы своих произведений и ясной оценкой своих поэтических способностей. Но уже Гёте отмечал, что ему недостает страсти, и его баллады, на которых главным образом основывается его поэтическая слава, не могут равняться с балладами Гёте и Бюргера. И если к его заслугам принадлежит возрождение политической поэзии, то, с другой стороны, и в ней он платил дань романтике, потому что «доброе старое право Швабии», за которое он вел борьбу, было феодальное и исторически изжитое право.

 
Посмотреть оригинал
< Пред   СОДЕРЖАНИЕ   ОРИГИНАЛ     След >