ПАССИОНАРНАЯ КАРТИНА МИРА В РУССКОЙ КУЛЬТУРЕ: МЕЖДУ ИГРОЙ И РИТУАЛОМ

Субкультуры императорской России в ракурсе индивидуализации культуры. Пассионарная субкультура в русской истории XVIII в.

Чтобы осмыслить развертывавшиеся в императорской России процессы, необходимо проникновение в их латентную или бессознательную сущность, не всегда уловимую в эмпирических фактах. До возникновения славянофильской рефлексии история новой, т. е. петровской России полна официальных дифирамбов, что проявляется в восхвалении, начатой Петром реформаторской деятельности. Исключением являются лишь поздно опубликованные работы М. Щербатова и суждения Жозефа де Местра, отрицательно оценивавших реформы Петра I. Ключом к пониманию процессов, развертывающихся в латентных формах, которые дают возможность понимать эмпирику истории, будет включение новой России, взявшей курс на европеизацию, в логику циклического развертывания исторических процессов. Как это ни покажется парадоксальным, но именно эта логика, казалось бы, далекая от процессов индивидуализации, облегчает прочтение истории XVIII и XIX вв. на психологическом уровне, т. е. на уровне социализации картин мира, соответствующих разным психологическим типам личности.

Принимая во внимание последнее суждение, историю двух предшествующих XX веку столетий можно прочитать не как историю становления и функционирования универсальной картины мира в ее навязываемых сверху государством формах, а как историю активизации, социализации и функционирования картин мира в их личностных формах. Ее можно понять и как историю личности или разных типов личности [1]. Это неудивительно, поскольку речь идет об одном из значимых периодов времени, связанном с ослаблением религии и возникновением философской и научной рефлексии. В данном случае процесс индивидуализации можно представить как возникновение в культуре альтернативных картин мира, имеющих психологическое или личностное происхождение.

Это обстоятельство позволяет точнее понять различные формы объединения представителей одного и того же психологического типа. Выявляя психологическую основу объединения индивидов, мы обнаруживаем, что она слабо улавливается в сословных и классовых общностях и оказывается определяющей в субкультурных образованиях. Так и должно быть, поскольку сословия и классы вызываются к жизни функциональной необходимостью, т. е. необходимостью осуществления каждым из них тех или иных функций по отношению к государству (ратные люди должны сражаться, посадские торговать, царедворцы управлять, чиновники проводить реформы).

Что касается субкультурных образований, то их возникновение и существование может быть и не связано с имеющими отношение к государству функциями. Далеко не всегда они получают отражение в юридических документах, и это тоже свидетельствует об их нейтральности по отношению к государственным целям. Отсутствие юридических обоснований, затрудняющее исследование истории в ракурсе субкультур, подтверждает отсутствие в последних функционального смысла. Правда, отсутствие функционального смысла субкультур, понимаемого в аспекте их взаимоотношений с государством, не означает полного отсутствия их функций, о чем мы еще будем говорить. Выявление субкультур существенно для понимания нарастающего в поздней истории процесса индивидуализации культуры. Возникает вопрос, как можно выявить субкультуры, если их нельзя отождествлять с сословиями? Прежде всего они могут возникать в границах сословий, если речь идет о жесткости существующей стратификации, и на границах разных сословий, когда возникает среда, объединяющая так называемых разночинцев. История императорской России свидетельствует, что, по сути дела, на этом этапе истории ни одно из сословий не существует как абсолютно однородное образование. Внутреннее строение каждого сословия, будь то крестьянство, дворянство или купечество, противоречиво и распадается на несколько однородных образований, которые мы и будем называть субкультурами, возникающими и функционирующими внутри сословий или между сословиями.

На протяжении XVIII в. некоторые сословия существовали в соответствии с ценностями средневековой культуры. Утрачивая ценностные ориентации «москвитянина» и стремясь к ассимиляции ценностей западной цивилизации, дворяне в России, несмотря на высоту своего статуса, оказывались своеобразными маргиналами, культивирующими в своем сознании идею новой цивилизации, которой не существовало и которую предстояло создать в будущем. Как писал Н. Бердяев, народные массы выходят из тьмы и приобщаются к культуре через образованную аристократию. Последняя «первой вышла из тьмы» [2] и реализовала то, что позднее будет развиваться во всем обществе. Иначе говоря, дворянство — это «первое в истории выступление личности из темной коллективной стихии» [3]. Поэтому естественно, что оно постоянно сталкивалось если не с агрессией, то все же с сопротивлением со стороны консервативных масс и вообще традиционной культуры. Утопический уровень в сознании дворянина явно преобладал, но было бы ошибкой утверждать, что характерная для дворянина картина мира являлась однородной. В пределах одного сословия существовали разные, даже полярные образования, позволяющие социализировать картины мира в их личностных, а значит, пассионарных, предпринимательских и лиминарных вариантах. В самом деле, одни дворяне тяготели к совершенствованию земледелия, хотя до некоторого времени не имели такой возможности, другие стремились к предпринимательству, третьи занимались исключительно военной деятельностью. Это обстоятельство свидетельствует о том, что императорская Россия — принципиально новый период в отечественной истории, который можно прочитывать на личностном уровне. Иначе говоря, впервые возникает ситуация, когда дворяне, исходя из своих природных склонностей, могут заниматься разными видами деятельности.

Возникновение процессов, свидетельствующих об активизации личности, обязано ослаблению и распаду того, что в русской истории играло определяющую роль, т. е. общине, исключавшей индивидуальное начало. Придавая важное значение общинному началу как исходному пункту русской истории, В. Лешков пишет: «Но личная свобода никогда в России не имела значения обособления, изолирования, индивидуализма; напротив, как Новгород ясно и формально требовал своих смердов в погосты, а купцов в сотни, где бы они случайно ни находились, так, вероятно, действовали другие области и земли по всему русскому пространству» [4]. В силу значимости общины государство на Руси не имело непосредственных отношений с личностью («Государство нигде не встречало обособленных личностей, повсюду имея дело с целыми общинами и союзами, закрывавшими собой отдельную личность») [5]. Существует любопытный документ — исследование общины как социального института, сыгравшего в русской цивилизации значимую роль. Оно принадлежит немецкому ученому А. Гакстгаузену, задавшемуся целью охарактеризовать некоторые черты быта немцев, которые, как он считал, можно объяснить, лишь имея представление о влиянии славянских племен, некогда обитавших в немецких землях. Чтобы детально в этом разобраться, он в 1843 г. предпринял путешествие по России. Его наблюдения и размышления привели к выводу о весьма мудром и совершенно исключительном механизме землепользования в России, не имевшем места в других цивилизациях, в том числе западной, где в Новое время получил развитие принцип частной собственности на землю, приведший к острым противоречиям в общественной жизни, связанным с образованием пролетариата и соответственно политической нестабильностью и революциями [6].

В середине XIX в. А. Гакстгаузен поставил один из самых острых вопросов для русской православной цивилизации: сохранение общинного принципа при владении землей не позволяет России развивать цивилизационные процессы по-западному и вообще перейти на новый уровень цивилизационного развития. Как констатирует А. Гакстгаузен, если в России решатся разрушить общинный принцип, это может привести к таким острейшим противоречиям общественной жизни, что и сама русская цивилизация окажется перед опасностью, может быть, даже перед угрозой исчезновения, поскольку здесь община — не столько принцип хозяйства, но и образ жизни, мышления и т. д. Именно община определяла в России отношения между личностью и государством.

Опосредованность отношений между государством и личностью в императорской России явно начинает изменяться, о чем свидетельствует возникновение значительных масс, активно заявляющих о своей оппозиции по отношению к государству, будут ли это раскольники, казаки или разбойники [7]. Названные группы — лишь крайние формы, в реальности существовало множество других образований и групп, отношение к власти которых не было столь очевидно оппозиционным, но тем не менее свидетельствовало об относительной самостоятельности, возможной в результате психологической однородности. Эта самостоятельность имела место по отношению как к власти, так и к сословию, в границах которого такая группа могла возникнуть. Там, где можно констатировать сословие, имеет место жесткая функциональность, определяющая и статус личности как представителя сословия. Поскольку дворянство — это сословие, на первое место выходит его функциональность по отношению к государству, во всяком случае до получения дворянами свободы. Как известно, функциональная предназначенность дворянского сословия заключалась в том, чтобы культивировать военную деятельность. Институционализация этого сословия государством связана с институционализацией его деятельности. В военное время дворянство призывалось к исполнению своей главной, т. е. ратной повинности [8]. Дворянская конница составляла главную военную силу Московского государства. Однако эта ратная повинность не была регулярной, поскольку Москва не могла содержать войско, как это будет во времена Петра. Поэтому в мирное время дворяне разъезжались по своим поместьям и вотчинам и занимались хозяйственной деятельностью, что их сближало с другими сословиями, функционировавшими в соответствии с земледельческими ориентациями.

Отношение к дворянам, утвердившееся в XX в., не во всем соответствует реальному положению дел, во всяком случае на начальном этапе императорской России. В конечном счете исключительно положительное отношение справедливо. Тем не менее были периоды, когда дворянское сословие не содержало духовной ауры, которая будет сопровождать его на поздних этапах истории. Для иллюстрации этой мысли обратимся к суждению В. Ключевского, отмечавшего, что в Петровскую эпоху дворянское сословие не было готово к осуществлению новой миссии в государстве, поскольку до этого последнее относилось к нему сугубо функционально. «В составе русского общества, — пишет В. Ключевский, — был другой класс, по своему положению более пригодный для понадобившегося дела. В старой Руси он назывался служилыми людьми; при Петре законодательство дало ему двойное название, польское и русское — название шляхетства или дворянства. Это было, собственно, военное сословие, считавшее своею обязанностью оборонять отечество от внешних врагов, но не привыкшее воспитывать народ, практически разрабатывать и проводить в обществе какие-либо идеи и интересы высшего порядка (подобно тем, над какими работало духовенство). В умственном и нравственном развитии оно не стояло выше остальной народной массы и в большинстве не отставало от нее в несочувствии к еретическому Западу» [9]. Но и при Петре дворянское сословие долгое время сохраняет за собой осуществление ратной функции, не будучи способным заниматься духовной деятельностью. Более того, эпоха начатых Петром перманентных войн предусматривала вовлечение дворян в военные операции, что отвлекало их не только от духовной деятельности, но и от хозяйства. Естественно, это способствовало возобладанию утилитарного принципа, нейтрализации психологических особенностей дворян. Неважно, был ли дворянин психологически предрасположен к военной деятельности, его принадлежность к сословию автоматически делала его военным.

В данном случае сословные или социальные, а следовательно, функциональные признаки нейтрализуют психологические. Несомненно, эта функциональная жесткость приводила ко многим драмам — занятия военной деятельностью не позволяли заниматься не только хозяйством, но и интеллектуальной деятельностью. Как писал Жозеф де Местр, дворянин в России остается невежественным, поскольку военная служба требует значительных усилий и времени [10]. Мемуары А. Болотова свидетельствуют о том, какой чуждой была военная деятельность для автора, несмотря на то, что он родился в семье военного, вынужденного постоянно передвигаться с армией. Будучи в составе полка, пребывавшего в Кёнигсберге, он на 22 году жизни писал: «Охота моя к литературе и ко всем ученым упражнениям не только не уменьшилась, но со всяким днем увеличивалась более, и можно было уже ясно видеть, что я рожден был не для войны, а для наук и что натура одарила меня в особливости склонностью к оным» [11]. Таким образом, к военной деятельности оказывались способными не все дворяне, а лишь представители особого психологического типа, для которого ратная деятельность выражала его внутренние установки.

Тяготение к военной деятельности выражает не сословные ориентации, а установки психологического типа пассионария. Иначе говоря, речь идет не о функциональных обязанностях, а о психологической предрасположенности. Поэтому можно утверждать, что как социальный институт армия способствовала отбору и объединению представителей психологического типа, который мы, прибегая к теоретической концепции Л. Гумилева, называем «пассионарием». Иначе говоря, армия способствовала образованию пассионарной субкультуры, объединявшей причастных к военной деятельности и ориентированных на нее индивидов. Жесткий функционализм способствовал тому, что эту субкультуру представляли не только Николаи Ростовы, но и Пьеры Безуховы, несмотря на явную неспособность последних к военным акциям. Сказанное не означает, что все это непременно объединяет представителей пассионарного типа. Так, если тот или иной тип цивилизации переживает пассионарный упадок, это не может не отразиться и на армии. Тогда вместо пассионариев под ружьем оказываются субпассионарии, а вместо жажды славы и подвигов имеет место жестокость, взяточничество, разбой и аморализм. Об этой закономерности нельзя забывать, если речь идет об императорской России. В конечном счете она дает ключ к пониманию событий этого этапа истории.

Соотнося ратную деятельность с психологическим типом пассионария, мы обязаны дать хотя бы краткую его характеристику, поскольку иначе трудно представить соответствующую представителям этого типа картину мира как смысловой центр субкультуры, которая оказывается в неоднозначных отношениях как с картиной мира, транслируемой государством, так и с картиной мира, содержащейся в толще народной жизни. Напомним об основных чертах психологического типа пассионария, как они обоснованы Л. Гумилевым. Во-первых, пассионарию присуща сверхактивность. Представители этого типа обладают избыточной энергией, что определяет их взаимоотношения с окружающей средой, которые могут быть предельно конфликтными. В самом деле, если подавляющая часть этноса состоит из индивидов, обладающих способностью адаптироваться к среде и не испытывающих желания что-то в ней изменить, то пассионарии ориентированы на кардинальные изменения образа жизни и традиции, что Л. Гумилев называет «этническим стереотипом». Преобладающей установкой пассионария по отношению к среде является стремление изменить ее, даже если это изменение требует с его стороны жертвы, на которую он способен, ибо легко расстается с жизнью. Достижение намеченной цели оказывается для него важнее собственной жизни. Вот почему фрейдовское влечение к Танатосу, в большей или меньшей степени присущее каждому человеку, у пассионария выражено более отчетливо. Но здесь оно предстает упакованным в патриотические формы и, собственно, таковым не воспринимается. У представителей этого типа инстинкт самосохранения не имеет решающего значения. Носители пассионарности оказываются неспособными рассчитать последствия своих поступков. Вот почему их благие намерения иногда могут обернуться чудовищными разрушениями.

Вообще пассионарная энергия не всегда способна соответствовать нравственным нормам, налагаемым на поступки пассионария культурой. Именно поэтому пассионарий может совершать героические подвиги, но может демонстрировать и преступную деятельность. Естественно, что, обладая способностью к сверхнапряжениям, пассионарий не способен жить повседневными заботами. Поэтому мирный труд земледельца — это не стихия пассионария. Обладание названными психологическими свойствами мешает пассионарию заниматься одними видами деятельности и, наоборот, способствует занятию другими. Очевидно, что связанная со сверхнапряжением, с самопожертвованием ратная деятельность соответствует имеющимся у пассионария честолюбию и чувству гордости. Однако присущие воину пассионарные черты объясняет не только его индивидуальный героизм. Присутствие пассионарных индивидов в армии часто способствует ее победам, поскольку пассионарная психология отдельных воинов заражает остальных, способствуя возникновению того, что обычно называют «воинским духом» [12]. Вот почему своими победами в войнах тот или иной народ часто обязан не численности войска, а уровню пассионарности. Если пассионарии преобладают, это делает армию неуязвимой, поскольку для носителей пассионарности победа важнее жизни. Они способны пожертвовать жизнью добровольно, а не по принуждению или по приказу военачальника.

Для характеристики пассионария, являющегося по своей природе воином, можно воспользоваться не только выводами Л. Гумилева, но и наблюдениями Т. Веблена, показавшего, что активность пассионария (или военного, поскольку Т. Веблен не пользовался этим термином) генетически связана с определенными этапами в истории культуры, в частности с тем этапом, когда культивировался психологический тип, который Т. Веблен называет «хищником». Т. Веблен в своей книге развивает тезис, сформулированный Ф. Ницше. «Люди, которые теперь жестоки, — пишет Ф. Ницше, — должны рассматриваться как сохранившиеся ступени прежних культур: горный хребет человечества обнаруживает здесь более глубокие наслоения, которые в других случаях остаются скрытыми. У отсталых людей мозг благодаря всевозможным случайностям в ходе наследования не получил достаточно тонкого и многостороннего развития» [13]. Задолго до Т. Веблена в России также была сделана попытка использовать понятие «хищного» типа при анализе психологических типов в русской литературе. Так, показывая западное происхождение «хищного» типа, А. Григорьев отрицал его чуждость национальному менталитету, который хочется соотнести исключительно с миролюбивым или, как выражался А. Григорьев, «смирным» типом [14]. Собственно, под вебленовским «хищным» типом следует подразумевать гумилевского «пассионария». Проблема заключается в том, что в петровскую эпоху дух воинственности представал в формах военного искусства. Владеть этим искусством могли далеко не все, а лишь индивиды, представлявшие пассионарный тип личности. С начала царствования Петра государство стремилось культивировать военное искусство, что способствовало отбору пассионариев и отделению их от среды, не являвшейся ни предпринимательской, ни земледельческой. Поскольку статус военного в России XIX в. был высоким, а сама профессия — престижной, разрыв пассионария с чуждой ему средой совершался без затруднений.

Государство, заинтересованное в расширении границ и утверждении своего высокого статуса на международной арене, вынуждено было создавать армию, оно способствовало объединению представителей пассионарного типа, т. е. типа агрессивного, предрасположенного к соперничеству, склонного к насилию. Называя военных «военным сословием», Жозеф де Местр приводит любопытную статистику роста этого сословия, свидетельствующую о перерастании гражданского общества в России в «солдатское». По его мнению, безграничное увеличение военного сословия свидетельствует о том, что Александр I давно превзошел Рим. Действительно, если Август имел лишь 400 000 солдат, то он — 1 200 000 [15]. Положение дел приводит к тому, что в русской культуре XVIII в. происходит регресс к ранней стадии истории, которую Т. Веблен, анализируя институт «праздного» класса, называет «хищнической», противопоставляя ей миролюбивую. Как утверждает Т. Веблен, и это соответствует отечественной научной традиции (в частности представленной Л. Выготским культурно-исторической школе в психологии), в современной культуре могут функционировать «пережитки более или менее далеких фаз развития в прошлом» [16]. У Т. Веблена речь идет о регрессе культуры, успевшей направить человеческую энергию в русло создания материального, производственного, т. е. предпринимательского пласта, в раннюю эпоху истории связанного с хищническими, а не производственными ориентациями. Такой вывод Т. Веблена позволяет глубже понять, почему гипертрофированное развитие в России «военного сословия» приводит к недооценке «третьего» сословия, что, в свою очередь, определит отставание России в цивилизационном развитии.

Правда, представая в групповых формах, такой регресс не может охватить все общества. Как утверждает Т. Веблен, это происходит по той причине, что хищнический тип, или тип, склонный к соперничеству (а для социолога это одно и то же), в истории не был универсальным по отношению к тому или иному периоду [17]. Он всегда охватывал лишь небольшую группу этноса, общества, народа. Л. Гумилев также приходит к выводу о том, что в любом этносе пассионариев бывает не так много, но резонанс их деятельности от этого не уменьшается. Как он утверждает, роль пассионариев в этногенезе велика, но их число в составе этноса ничтожно [18]. Это, однако, не мешает им обеспечивать динамизм в развитии этноса, отказывающегося в этом случае от традиции, истории и преодолевающего застой. В той или иной степени наличие пассионарных индивидов всегда имеет на общество воздействие. Но значительное их воздействие может иметь место лишь в том случае, если ориентации государства позволяют пассионарным индивидам консолидироваться, а свойственную им картину мира институционализировать. В этом нельзя упрекнуть русское государство начала XVIII в.

Высокий статус военного в русском государстве XVIII в. позволил дворянскому сословию стать ведущим в России. Культивирование Петром военного искусства имело куда большие последствия для истории России, нежели усилия того же Петра, а позднее и Екатерины II по созданию и повышению статуса третьего сословия, т. е. торгово-промышленного, статус которого, по сравнению с военными, в России был незначительным. Вообще государство активно внедряло в сознание иерархический принцип в отношении к различным видам государственной службы (придворной, военной, штатской). Наиболее престижным видом службы была военная. На всех ступенях государства военному оказывалось предпочтение. В романе А. Писемского «Мещане» предприниматель Янсутский, вынужденный ради коммерции и дохода вести хлопотную жизнь, носит военный мундир. На удивленный вопрос своего знакомого он отвечает: «Я, собственно, схлопотал и сохранил себе эту форму больше для апломба. Весу она, знаете, как-то больше дает между разным этим мужичьем: подрядчиками... купцами! Россия-матушка еще страна варварская: боится и уважает палку и светленький позу- ментик!» [19].

В своем сочинении утопического жанра под названием «Путешествие в землю Офирскую г-на С... швецкого дворянина» М. Щербатов затронул вопрос о статусе военного в Офире, под которым он подразумевал Россию. На вопрос попавшего в результате катастрофы в Офир чужеземца о различиях между штатскими и военными, что имеет место в европейских странах, где отдается предпочтение военной службе, ему отвечали: «У нас хотя именования по разным службам суть разные и разное по службам делается производство, но чины равно разделены на четырнадцать степеней, и каждая степень каждой службы есть между собою равны, равное и жалованье им. Да и в самом деле, — приложил он — возможно ли одну службу унизить перед другою, ибо не все ли они склоняются к благу государства? Воин охраняет границы, дерется с неприятелем, но все сие исполняет внутреннею силою государства, а когда она исчезает, то тщетна его будет храбрость без могущества, а посему воздающий правосудие внутри государства, лечащийся о благосостоянии народном есть столько же полезен и нужен как воин. Правда, что воин подвергается трудам, ранам и смерти, но и судья, прямо прилежащий к своей должности, не равно ли изнуряет свое тело бдением и трудами; и у нас множество есть примеров, что служащие в войсках сохраняли крепкое здоровье, а пошедши в статскую службу его изнурили, и многие сократили свою жизнь» [20]. Однако потому сочинение М. Щербатова и является утопией, что в нем изображены не существующие язвы действительной жизни, а государство в его идеальной форме. Не случайно М. Щербатов был знаком не только с утопиями Платона, но и с утопическими романами эпохи «проекта модерна» на Западе, которые с XVII в. появились в большом количестве. Что касается реальной истории России, то именно к ней относятся замечания офирского собеседника, осуждающего различия в статусах, якобы имеющие место в западных странах. Это именно в России, а не в западных странах «более любят завоевания, нежели внутреннее благосостояние народа, без чего и завоеваний делать не можно» [21]. Не мог историк XVIII в. позволить себе высказываться прямо.

Статус военной деятельности был характерен уже для России XVII в. Имея в виду это время, А. Градовский пишет, что «мало-помалу сложилось убеждение, что только военная служба есть истинная служба, а всякая другая, в особенности же местная служба, является только исключением» [22]. Конкретные дворяне могли быть и хорошими, и плохими воинами. Но статус сословия, к которому они принадлежали, свидетельствовавший о дворянстве не только как о военной, но и вообще элите, ко многому обязывал. В соответствии с мнением В. Парето, правящая элита обладает жестокостью, что обеспечивает ей ведущую роль в государстве, а потому она должна культивировать качества, необходимые для того, чтобы удерживать за собой власть [23], демонстрировать владение воинским искусством и постоянно поддерживать воинский дух. Ф. Ницше, будучи сторонником аристократического подхода к истории, полагал, что настоящая элита не может не культивировать жестокость как инстинкт, «таящийся в глубинах всех благородных рас» [24]. Более того, по мнению философа, имела место потребность в жестокости, оцениваемая не как патология (так склонен к этой потребности относиться христианский XIX в.), а, наоборот, как «древнейшая и глубиннейшая праздничная радость человека» [25]. «Обожествление» жестокости «пронизывает всю историю высшей культуры» [26], более того, эта последняя изобилует празднествами. К этой связи праздника и Танатоса мы еще вернемся, а сейчас лишь констатируем культивирование жестокости в «военном сословии» как проявление характера ратной деятельности. В мирное время сохранению воинского духа способствовала охота, которой увлекались русские дворяне.

Объединение пассионариев и актуализация свойственной им картины мира происходили в границах русской православной цивилизации, которая на субкультуру пассионариев не могла не накладывать свой отпечаток. Кроме характерной для пассионариев картины мира, существовала гораздо более универсальная и общезначимая, выражающая ментальность земледельческой цивилизации. Эти взаимоотношения субкультуры военных и ценностных ориентаций цивилизации в целом в России оказываются исключительными, во всяком случае отличающимися от положения дел в других цивилизациях. После манифеста об освобождении дворян из дворянского сословия выделится пассионарная субкультура, но до его появления дворяне-военные продемонстрируют дух корпоративности и кастовости. Хотя Москва лишала князей и их боевых слуг самостоятельности, притягивая их в центр, она тем не менее не упраздняла сохраняющихся наследственных и родовых связей. Еще в XVI и XVII вв. сформировалась общность служилых людей, представители которой гордились своей принадлежностью к ней. Эта общность обособилась от людей низкого происхождения, противодействуя их занятию военной деятельностью. Так, вызывая к жизни аристократическую иерархию, князья и бояре, т. е. осуществлявшие в XVI в. военную деятельность люди, стремятся сохранить высшие правительственные места, свое привилегированное положение среди служилого дворянства, «не допуская в свою среду новых людей» [27]. Эта иерархия проявлялась в том, что на торжественном обеде за царским столом каждый занимал то место, которое он занимал в иерархии [28]. Так, мы констатируем имевшую место в России до петровской реформы жесткую стратификационную матрицу.

На протяжении истории первые лица государства пытались в качестве своих верных слуг привлекать людей низкого происхождения, но судьба их была нелегкой. Так было еще во времена Ивана Грозного. Однако подлинным реформатором жесткой сословной стратификации выступил Петр I, стремившийся упразднить статуе служилых людей, если он основывался не на личных достоинствах — мужестве и храбрости, а на принадлежности к знатному роду. Сохраняя служебную повинность дворянства, Петр ослабил наследственную замкнутость служилого сословия с помощью так называемой «выслуги», открыв доступ в военное сословие разночинцам, тем самым проведя границу между профессиональной и сословной честью [29]. Это позволило ему понизить статус родового дворянства и приблизить к себе людей низкого происхождения. Известно, что при Петре наиболее доверенными лицами были люди незнатного или низкого происхождения. При этом известно, что по своему боевому опыту и личной храбрости офицеры — выходцы из других сословий относились к лучшей части офицерского корпуса. Это и не удивительно, ведь представители пассионарного типа имеются во всех слоях общества. Более того, привилегии пассионарных групп со временем способствуют угасанию воинственности, в то время как несоответствие вида деятельности и предрасположенности к ратному делу в других сословиях, например в крестьянском, долгое время не позволяет проявиться пассионарным ориентациям. В своем первозданном виде последние прорываются лишь в эпоху стратификационной мобильности, что и имело место в петровское время, проявляясь в героизме «разночинцев».

Социологическое исследование биографий 2245 офицеров, служивших в русской регулярной армии в 1720—1721 гг., показывает, что офицеры дворянского происхождения составляли лишь 62 процента, т. е. 1037 офицеров [30]. Остальной состав пополнялся посадскими людьми, купцами, боярскими людьми и дворовыми, подьячими, церковнослужителями, мастеровыми, крепостными крестьянами, ямщиками. Можно быть уверенным, что в перечисленных социальных слоях длительное время сохранялись резервы пассионарности, которые в силу стратификационной мобильности могли, наконец-то, проявиться. При этом проникновение людей низкого происхождения в среду военных не сводилось в эпоху Петра к отдельным фактам. Это было нормой, которая упразднялась последующими государственными лицами. Естественно, что такие нововведения были направлены против традиций, в том числе и против тех, что успели сложиться в субкультуре военных, а следовательно, вызывали неприятие иногда даже мыслящих людей, каким был М. Щербатов. М. Щербатов, как позднее славянофилы, идеализировал допетровскую Русь. Так, по его мнению, замкнутость в допетровской Руси дворян воспитывала в них сословное чувство гордости и чести, возносившее их высоко над остальными подданными Российского государства и заставлявшее каждого из них быть на уровне своего положения. По мысли М. Щербатова, петровские реформы истребили в дворянах «благородную гордость», «ибо стали не роды почтенны, а чины и заслуги и выслуги; и тако каждый стал добиваться чинов, а не всякому удастся прямые заслуги учинить, то за недостатком заслуг, стали стараться выслуживаться всякими образами, льстя и угождая государю и вельможам» [31]. Историк явно не сочувствовал нововведениям Петра, связанным с привлечением к государственной и военной деятельности лиц неблагородного происхождения. По его мнению, ослабление аристократического начала и, следовательно, смешение сословий в обществе стало причиной злоупотреблений, преступлений, взяточничества [32].

В какой мере эту точку зрения можно считать справедливой? Видимо, в ней есть рациональное зерно, если в России она высказывалась постоянно. Например, в период осмысления крутых петровских реформ, способствовавших исчезновению элиты, и в период «заката» императорской России, т. е. уже в революционной ситуации первых десятилетий XX в. Во второй раз защитником элиты выступил Н. Бердяев, отождествлявший ее с идеалом благородства, породы и качества [33]. Для философа дворяне демонстрируют «высокое качественное состояние», к которому стремилось и всегда будет стремиться любое общество, распадающееся на всех этапах своей истории на аристократов с одной стороны и плебеев — с другой. Под аристократией философ понимал даже не класс, сословие и вообще образование социального характера, а образование духовного плана, осуществляющее в истории творческую миссию. Собственно, у Н. Бердяева имеет место аристократическая схема развития истории, которую позднее представит в своем известном трактате о психологии масс X. Ортега-и-Гассет.

Н. Бердяев даже не настаивает на том, что творческое, духовное начало совпадает с началом сословным, т. е. дворянским. Поэтому исчезновение дворянства, точнее растворение его как сословия в массе, наносит удар по культуре и уровню духовности, поскольку последние не отождествляются с дворянством, но с ним соотносятся. Но, как показывает пассионарная субкультура в эпоху Петра, такое растворение дворянства было реальным уже в начале XVIII в. Короче говоря, дворяне чаще всего оказываются носителями творческого начала. Эту реальную для Ф. Ницще и К. Леонтьева опасность огрубления и омассовления Н. Бердяев ощутил, наблюдая русскую революцию. М. Щербатов фиксировал этот процесс в самом его зародыше, задумываясь о петровских преобразованиях. Лишь позднее, когда неопределенные тенденции истории предстанут универсальными закономерностями, X. Ортега-и-Гассет, размышляя над судьбами европейской истории, подойдет к исчерпывающей формулировке универсального закона о функциях элиты в культуре.

По Н. Бердяеву, значимость дворянства заключается не только в том, что оно культивирует духовные ценности, но и в том, что именно в дворянской среде впервые рождается личное начало в тех формах и состояниях, которые приведут к качественному преображению культуры. Однако философ не может не обратить внимания на то, что в этом плане русскому дворянству приходилось сталкиваться с сопротивлением столь сильного именно в русской культуре коллективизма. По его мнению, ярко выраженным коллективизмом в русской культуре иногда даже гордятся. Между тем обратной его стороной является его слабость, ибо нередко духовные образования растворяются в темной массовой, коллективной стихии.

Имея в виду дворян, Н. Бердяев в то же время говорит о военных. По его мнению, чувство чести и человеческого достоинства, нуждающиеся в защите, могут родиться лишь в рыцарской или в военной среде. Как известно, в русской истории не было рыцарства. Оно также не могло проникнуть в Россию и с Запада, поскольку, согласно Жозефу де Местру, «европейский характер, составившийся из смеси рыцарства и христианства, никогда не распространялся далее Двины» [34]. Поэтому функции, соотносимые в западной истории с рыцарем, в России осуществлял дворянин — военный с его обостренным чувством чести. При этом для философа «школой чести» была русская гвардия. Однако развитие рыцарских черт было прервано и в эпоху Петра, и даже в XIX в., когда в культуру ворвались разночинцы, а жизнь утратила стиль, каким, например, в лучшие периоды поздней русской истории был стиль «ампир» («Вторжение в русскую жизнь разночинца и слишком большое его преобладание скорее понизило, чем повысило у нас душевный тип человека») [35].

Суждения философа о растворении дворянства в процессах омас- совления культуры соотносятся с неприятием Ф. Ницше логики развития XIX в., связанного с понижением в Европе аристократического начала. Любопытно при этом отметить, что, улавливая в этих процессах универсальную логику «надлома» западной цивилизации с ее жаждой «открытого» общества и демократизацией, некоторое противостояние этой логике Ф. Ницше видел лишь в русской империи — «единственной державе, которая нынче является прочной, которая может... нечто обещать» [36]. Так, в лице М. Щербатова и Н. Бердяева мы обнаруживаем сторонников аристократического принципа в понимании исторических процессов. Действительно, проникновение лиц низкого происхождения в дворянскую и военную среду Петр закрепил специальным законом, в соответствии с которым, прослужив известное количество лет, они автоматически становились дворянами. Таким образом, в нарастании стратификационной мобильности в России армия стала значимым механизмом. Вот почему статус военного для представителей всех сословий оказывался столь притягательным. Петр отдавал себе отчет в том, что, пока введенный им принцип остается в силе, армия будет иметь высокий статус не потому, что все русские — пассионарии, а потому, что повысить социальный статус в России можно лишь с помощью военной деятельности. Так, разрушая средневековую стратификацию, Петр обеспечивал основу функционирования одной из самых мощных в мире военных империй, что так восхищало Ф. Ницше и что порождало такие сомнения со стороны Жозефа де Местра.

Очевидно, что для некоторых дворян военная деятельность соответствовала психологической предрасположенности к состязательности, конфликту и противостоянию, безразличию к смерти, умению находить в экстремальных ситуациях выход и т. д. Короче говоря, в военной деятельности проявлялась психология дворянства как новой правящей элиты. Русская военная элита, как всякая военная элита вообще, культивировала искусство охоты, а следовательно, жестокости. В этом ее представители подражали древним. Еще Аристотель формулировал тезис, что искусство охоты можно рассматривать как часть военного искусства. Именно у Аристотеля говорится, что «охотиться должно как на диких животных, так и на тех людей, которые, будучи от природы предназначенными к подчинению, не желают подчиняться» [37]. По сути дела, античный мыслитель проницательно объясняет функцию охоты как престижного вида досуга в пассионарной субкультуре.

Приведем в качестве примера жестокости дворянской правящей элиты описание страсти князя Сергея Гагарина к охоте, которой в мирное время предавались все состоявшие на военной службе, рассматривая ее как своеобразную тренировку, необходимую для военных акций. Как описывает А. Болотов, чтобы иметь приятное расположение духа, князь должен был непременно затравить несколько зайцев, в противном случае его гнев распространялся на людей. Приезд князя в Богородицк был шумным, поскольку в имении сразу появилось множество экипажей, повозок, лошадей, борзых и гончих собак. «Словом, — пишет А. Болотов, — с приездом его (князя. — Н. X.) у нас все начало дышать псовою охотою и едиными почти разговорами о лошадях и псах смердящих» [38]. Пребывание князя привело к тому, что леса и поля в округе были обрысканы, а зайцы все вытравлены и разогнаны. Поэтому злоба и гнев князя скоро были обращены против автора мемуаров.

Соотношение в армии пассионарных и непассионарных индивидов определяет зависимость между тем, что Л. Гумилев называет фазами в истории этноса. На некоторых фазах пассионарии играют ведущую роль, например на фазе подъема, на других пассионар- ность угасает и активность пассионариев падает, а определяющую роль в этносе начинают играть непассионарные индивиды. К такой фазе относится фаза «надлома». Эта закономерность должна быть принята во внимание, когда речь заходит об истории императорской России, развертывающейся в границах той фазы русской цивилизации, когда пассионарность по сравнению с Московским государством, соответствующим пику пассионарного подъема, начинает заметно убывать, но все еще продолжает оставаться высокой [39].

О том, что пассионарность угасает, свидетельствовал очевидный процесс трансформации идейного пассионария, или пассионария- идеалиста, в субпассионария, т. е. в циничного индивида, принимающего участие в военных акциях ради личной корысти. Если иметь в виду императорскую Россию, то размножение так называемых «лихих» людей или разбойников в ней принимало колоссальные масштабы [40]. И. Посошков говорит, что по числу разбойников Россия не может сравниться ни с каким другим государством [41]. Но угасание пассионарности ощущается и в том случае, когда тот или иной человек, являясь по своей природе пассионарием, предстает профессиональным военным. Это проявляется в том, что военные жаждут не столько славы Отечеству, сколько чинов и званий для себя [42], что иллюстрирует общую картину, данную в свое время М. Щербатовым и обозначенную как «повреждение нравов».

Наконец, ориентация власти на протестантские страны способствует оживлению деятельности предприимчивых индивидов, находящих себя не только в ратной, но и торговой и вообще предпринимательской деятельности, что в большей степени соответствует уже другому типу личности. На этой фазе у пассионария появляется активный соперник в лице предпринимателя, заинтересованного в оттеснении пассионарных индивидов в маргинальную группу. В какой-то степени этот процесс развертывается на протяжении XIX в. Однако в своих слабых формах он имел место и в XVIII в. Тем не менее ценностные ориентации новой власти, предпочитающей заниматься скорее внешней, чем внутренней политикой, создают основу для активизации пассионарных индивидов и их объединения в специфическую субкультуру, возникающую в границах дворянского сословия, но не совпадающую с этими границами и уже в Петровскую эпоху включающую в себя представителей других сословий. В данном случае пассионарная субкультура возникает отчасти на основе вида деятельности (ратного), объединяющего представителей разных сословий, принадлежащих к одному психологическому типу. Иначе говоря, наличие пассионарности в пока еще интенсивных формах, а также заинтересованности правящего меньшинства в ее использовании при решении вопросов внешней политики создает в императорской России основу для возникновения военной или пассионарной субкультуры и соответствующей ей картины мира. Это будет субкультура, возникающая за границами существующих субкультур, не свободная от влияния на нее ценностных ориентаций русской цивилизации в целом. С другой стороны, пассионарии не были бы пассионариями, если бы своей целью не ставили изменение не только государственных границ, но и существующих традиций. Потому в этой субкультуре следование традициям уравновешивается утверждением инноваций.

Неприятие существующего культурного канона в этой среде связано не только с негативной стороной и созданием принципиально нового, в истории не существовавшего. Как утверждает Л. Гумилев, пассионарность связана с глубинными слоями коллективного бессознательного [43]. Правда, он не имеет в виду то содержание, которое в понятие «коллективное бессознательное» вкладывает К. Юнг, и вообще это свое положение не расшифровывает. В соответствии с концепцией К. Юнга, созидательная деятельность пассионариев связана не столько с созданием чего-то принципиально нового, сколько демонстрирует выведение в сознание и актуализацию в материальных формах архетипических и мифологических образов, что выходит за пределы военных ведомств, проявляясь в материальной и духовной культуре.

Таким образом, мы кратко ввели читателя в психологический аспект функционирования субкультур, ставя акцент на том, что последние связаны не только с социологическими или функциональными моментами и соотносимы с сословной стратификацией, чего нельзя понять без психологической стихии, т. е. без определения существующих в обществе психологических типов. Это обстоятельство позволяет рассматривать историю субкультур императорской России в ракурсе процессов индивидуализации культуры, столь острых для русской цивилизации, длительное время остававшейся под воздействием несовместимости общинного духа с личным началом. В качестве данного общего положения мы рассмотрели возникновение в российской цивилизации пассионарной субкультуры и ее конкретно-исторические формы, имевшие место в императорской России. История пассионарной субкультуры демонстрирует много любопытных фактов для иллюстрации беспрецедентного динамизма русской культуры этого времени, а также для характеристики отношений между пассионарной субкультурой и универсальной картиной мира, имевшей место в данной цивилизации с присущими ей и длительное время сохранявшимися земледельческими архетипами. Характерная для пассионарной субкультуры картина мира, несмотря на активность и способность выражать государственные ориентации, несмотря на способность ассимилировать опыт разных цивилизаций и культур, представляет лишь одну из ценностных систем, входящих в XVIII в. в противоречие с универсальной картиной мира с присущими ей архетипами. Это обстоятельство, однако, не мешает ей играть конструктивную роль, а именно провоцировать сохраняющиеся на «дне», в коллективном бессознательном российской цивилизации древнейшие земледельческие архетипы, оказавшиеся способными противостоять разрушительным тенденциям ассимиляции западного опыта, беспрецедентной и даже опасной для целостности русской цивилизации.

Как справедливо полагал Н. Данилевский, культура одного из типов цивилизации, достигшая своего высшего развития, способна заглушать самобытную стихию других народов. Он проиллюстрировал это на примере готов, не имевших возможности развить самобытные начала, поскольку они были подавлены блеском цветущей цивилизации Рима [44]. Собственно, такая опасность угрожала и России: заглушить свое и продемонстрировать бессилие, усвоив западное, тем более что ценности другой культуры во всей своей сложности не передаются. В XIX веке Жозеф де Местр ставит России точный диагноз. По его мнению, внезапное возникновение русской цивилизации на мировой арене совпало с неблагоприятной эпохой «наибольшей порчи человеческого духа» [45]. Речь идет об атеизме западных обществ, стремившихся к открытости и демократизации, что стало причиной Французской революции. Не успев принять меры, необходимые для стабильности цивилизации в целом и для иммунитета против безверия и аморализма, Россия оказалась под сильным воздействием одного из западных народов, который выступил, по выражению Жозефа де Местра, и орудием, и жертвой всеобщей «порчи», т. е. Франции. В результате в беззащитную Россию проникает «вольтерьянство», и от суеверия она сразу переходит к атеизму, а от нерассуждающего повиновения — к необузданной самодеятельности. По мнению Жозефа де Местра, в этой ситуации остается лишь ждать Пугачева с университетским образованием [46]. В этом случае вся новая цивилизация окажется перед опасностью исчезновения. Увы, прогноз Жозефа де Местра оправдался, но не сразу, а в начале XX в. Можно констатировать, что с появлением Ленина императорская Россия оказалась на краю бездны. Остается лишь ответить на вопрос, погибла ли при этом русская цивилизация в целом, которую все же нельзя отождествлять с императорской Россией. Да, в процессе прививки западного образования многое оказалось разрушенным. Однако витальность русских к этому образованию не сводится. Обращаясь к графу А. Разумовскому, Жозеф де Местр высказывал сомнения по поводу активного насаждения западной науки сверху, способного привести лишь к полузнанию [47]. В то же время он верил в природный ум русских, способных выходить из экстремальных ситуаций и давать оригинальные и несвойственные западным обществам «творческие ответы» на «вызовы» истории. Эта способность имеет место в результате глубинной ментальности российской цивилизации, сформировавшейся в недрах язычества и в стороне от столь значимой для западной цивилизации антично-римской традиции.

Конечно, «хищническая» (если использовать термин Т. Веблена) или «пассионарная» (если выражаться языком Л. Гумилева) стихия, развивавшаяся в XVIII в. в России под воздействием динамизма Запада, вошла в противоречие с миролюбивым комплексом русского земледельца. Именно она вызвала к жизни архетипический слой русской ментальности как основу исключительной духовности XIX в., получившей выражение в искусстве этого столетия. Несмотря на все усилия властвующей элиты, опьяненной новым статусом России в мире, тиражируемая пассионарной субкультурой картина мира не стала универсальной. Этот статус и хотел упразднить Запад с помощью Наполеона, ставившего своей целью нейтрализовать влияние, которое в начале XVIII в. Россия имела в мире. Тем не менее именно эта картина мира оказалась бродильным элементом, способом вывода на поверхность истории архаического слоя русской ментальности с ее жаждой сакрализации мира, что не могло не проявиться и в революции.

 
Посмотреть оригинал
< Пред   СОДЕРЖАНИЕ   ОРИГИНАЛ     След >