Традиции русского гостеприимства и русская творческая элита Серебряного века

XX в. начался в России с социального брожения, чреватого новыми смутными временами. Оно началось смятением умов, продолжилось разрушением законов и всего законного и завершилось кровавой бойней «своих», в одночасье ставших вдруг «чужими». Многие переживали это время как пир во время чумы. Большинство не жило по Толстому, а существовало по Чехову. И все при этом предчувствовали маячащий призрак «бесов» Достоевского. И «призраки» явились в виде могильщиков из «Гамлета», но вместо лопат у них был под мышками «Манифест Коммунистической партии». Им они и урыли чванливую элиту Российской империи, отъевшуюся на царских привилегиях и обленившуюся служить ее высшей идее. Россия того времени переживала серьезный социокультурный и политический кризис, главным признаком которого стал декаданс ее элит[1].

В настоящей главе мы намерены на примере конкретных историй показать многообразие традиций российского гостеприимства — от пышных придворных развлечений до скромных и сердечных дружеских отношений. Что-то делалось напоказ для имиджа, что-то совершалось просто от души — как проявление любви и заботы о ближнем. Где-то было шумное веселье, где-то царила тихая радость. Но везде мы видим проявление человеческих чувств и определенного отношения к ценностям жизни, по которым мы и можем судить конкретную эпоху, определяя, какой она была на самом деле.

Костюмированный придворный бал 1903 г. На закате Российской империи ее элиты начали ощущать свою неустойчивое социальное положение, неопределенные культурные предпочтения и уязвимость политического превосходства. Поэтому они всеми путями искали общественной поддержки, обращаясь для этого к героическим страницам национальной истории. Одним из таких пропагандистских актов была демонстрация патриотизма правящего дома и формирования позитивного имиджа русского монарха[2].

Принимая у себя в гостях всю свою царскую аристократию, самодержец подчеркивал, что в ее лице он принимает у себя всю Российскую империю. В поздней идеологии царизма исследователями был отмечен острый запрос на патриотизм и доказательства того, что царь любим народом и почитаем своею знатью. Придворный бал 1903 г. как раз подчеркивал такое единение современности с героической стариной.

По случаю 290-летия дома Романовых по окончанию Рождественского поста 11 (24) февраля 1903 г. состоялся Вечер, а 13 (26) февраля непосредственно сам Костюмированный бал. Царская семья принимала у себя практически всю русскую знать. Вся аристократия Российской империи присутствовала в чрезвычайно роскошных костюмах «допетровского времени». Внук Николая I великий князь Александр Михайлович (1866—1933) писал в «Воспоминаниях»: «22 января 1903 г. «весь» Петербург танцевал в Зимнем дворце. Я точно помню эту дату, так как это был последний большой придворный бал в истории империи»[3].

Гости собирались в Романовской галерее Эрмитажа, затем, шествуя попарно, приветствовали императорскую семью, совершив так называемый русский поклон. Следом состоялся концерт в Эрмитажном театре — со сценами из оперы Мусоргского «Борис Годунов» (исполняли Федор Шаляпин и Медея Фигнер), из балетов Минкуса «Баядерка» и Чайковского «Лебединое озеро» в постановке Мариуса Петипа (при участии Анны Павловой). После спектакля в Павильонном зале танцевали «Русскую». За ним последовал праздничный ужин, проходивший в Испанском, Итальянском и Фламандском залах Эрмитажа. Завершился вечер танцами.

13 февраля состоялась вторая (основная) часть бала. Все участники нарядились в костюмы эпохи царя Алексея Михайловича. На балу было 65 танцующих офицеров Преображенского полка в костюмах стрельцов XVII в. Члены царской семьи собирались в Малахитовом зале, остальные — в прилегающих помещениях. В 23 часа все участники перешли в Концертный зал Эрмитажа (придворный оркестр также был одет в древнерусские костюмы), где за позолоченной решеткой на подиуме находился придворный оркестр в костюмах трубачей царя Алексея Михайловича, а в Большом Николаевском зале были расставлены 34 круглых стола для ужина. Буфеты располагались в Концертном зале и Малой столовой, столики с вином и чаем — в Малахитовой столовой[4]. Танцы продолжались до часа ночи. Общие вальсы, кадрили и мазурки начались после исполнения специально подготовленных трех танцев: русского, хоровода и плясовой под руководством главного режиссера балетной труппы Аистова и танцовщика Кшесинского[5].

Об этом мероприятии пишет в своих мемуарах Ф. И. Шаляпин. «При дворе не было, вероятно, большого размаха в веселье и забавах. Поэтому время от времени придумывалось какое-нибудь экстравагантное развлечение внешнего порядка — костюмированный бал и устройство при этом бале спектакля, но не в больших театрах, а в придворном маленьком театре “Эрмитаж”. Отсюда эти царские спектакли получили название эрмитажных.

В приглашениях, которые рассылались наиболее родовитым дворянам, указывалось, в костюмах какой эпохи надлежит явиться приглашенным. Почти всегда это были костюмы русского XVI или XVII в. Забавно было видеть русских аристократов, разговаривавших с легким иностранным акцентом, в чрезвычайно богато, но безвкусно сделанных боярских костюмах XVII столетия. Выглядели они в них уродливо, и, по совести говоря, делалось неловко, неприятно и скучно смотреть на эту забаву, тем более что в ней отсутствовал смех. Серьезно и значительно сидел посредине зала государь император, а мы, также одетые в русские боярские костюмы XVII в., изображали сцену из “Бориса Годунова”.

Серьезно я распоряжался с князем Шуйским: брал его за шиворот даренной ему мною же, Годуновым, шубы и ставил его на колени. Бояре из зала шибко аплодировали... В антракте после сцены, когда я вышел в продолговатый зал покурить, ко мне подошел старый великий князь Владимир Александрович и, похвалив меня, сказал:

— Сцена с Шуйским проявлена вами очень сильно и характерно.

На что я весьма глухо ответил:

— Старался, Ваше Высочество, обратить внимание кого следует, как надо разговаривать иногда с боярами...

Великий князь не ожидал такого ответа. Он посмотрел на меня расширенными глазами — вероятно, ему в первую минуту почудился в моих словах мотив рабочей “Дубинушки”, но сейчас же понял, что я имею в виду дубину Петра Великого, и громко рассмеялся.

Если б то, что я разумел моей фразой, было хорошо сознано самими царями, вторая часть моей книги не была бы, вероятно, посвящена описанию моей жизни под большевиками»[6].

Великий князь Александр Михайлович добавляет, что «бал прошел с большим успехом и был повторен во всех деталях через неделю в доме богатейшего графа А. Д. Шереметева»[7]. Однако данные патриотические увеселения оказали мало влияния на формирование позитивного имиджа русского самодержавия. Через два года все равно произошла первая русская революция, а последующая и вовсе смела со страниц политической истории любовь народа к царю и уважение к его ближайшему окружению.

Традиции богемной молодежи. Серебряный век для русского дворянства стал временем культурно-нравственного вырождения. Деградировало в нем все — и былое материальное благополучие, и сила воли, и интеллект. А. П. Чехов все это наглядно показал в своих многочисленных произведениях. Декаданс стал реквиемом по русскому дворянству. Поэтому революция была неизбежной. Она стала необходимой для обновления загнившей социокультурной структуры Российской империи. Все было по Чехову: загнивали в дне сегодняшнем, мечтая о дне грядущем. Но Возрождения не случилось. Явился российский коммунизм, на 70 лет заставивший поверить в перспективу своего собственного социального проекта. Чеховская пастораль — выписанный чумной паспорт грядущей русской смуты. У чеховских героев нет будущего. У них все в прошлом. Все они импотенты и декаденты. Все, на что они способны, — это убить несчастную чайку... И Антон Павлович это прочувствовал и изобразил лучше, чем кто бы то ни был из тех, кто жил в те предреволюционные годы. Потому что он сам был всем тем, о чем с таким упоением, жаром и откровением писал.

Российская богема начала XX столетия преимущественно была критически настроена в отношении самодержавия и носила протестный буржуазный характер. Главным ее идеалом была свобода и творчество. В почете была идеология «чистого искусства» — искусства без идей. «Творческая атмосфера царила в начале XX в. и в многочисленных литературных кафе, ресторанчиках, творческих клубах Москвы и Петербурга. Это кафе поэтов в Настасьинском переулке, кабаре “Музыкальная табакерка”, клуб “Красный петух”, петербургские литкафе “Бродячая собака”, “Приют комедиантов”. Здесь рождались новые идеи, куплеты, песни, учились мастерству игры музыканты, делились находками художники, читали стихи поэты»[8].

Различные вольные творческие сообщества заполонили культурную жизнь России начала XX в. Музыкальная жизнь того времени также характеризовалась множественностью творческих течений[9]. Одна за другой в эти годы возникают творческие группы художников: «Мир искусства» (А. Н. Бенуа, Е. Е. Лансере, К. А. Сомов, Л. С. Бакст); «Голубая роза» (Н. П. Крымов, Н. Н. Сапунов, М. С. Сарьян); «Бубновый валет» (А. В. Лентулов, Н. Н. Кончаловский, Р. Р. Фальк и др.)[10].

В богемной среде Серебряного века весьма популярны были «вечера с чаем», на которых новомодные поэты соперничали друг с другом в свежей бойкой рифме, в силе голосовых связок и вызывающих манерах. В Петербурге литературно-художественная богема посещала преимущественно ночной кабачок «Бродячая собака», стены которого были расписаны Сергеем Судейкиным. Ее основателем был Борис Пронин, которому удалось «объединить в своем подвальчике на Михайловской площади всю молодую русскую литературу и в особенности русскую поэзию в годы, предшествовавшие Первой мировой войне». «Было, конечно, нелегко, и это нужно считать огромной заслугой»[11].

Там часто бывали вожди символизма Александр Блок, Андрей Белый и Валерий Брюсов; там впервые выступал со своими стихами юный Георгий Иванов, а Велимир Хлебников мычащим голосом провозглашал «заумное»; там бывали Николай Гумилев, Владимир Маяковский, Георгий Адамович, Осип Мандельштам, Игорь Северянин, Сергей Есенин, Федор Сологуб, Василий Каменский, Анна Ахматова и многие другие[12]. Все они были разные, но их объединяли поэзия и желание творческого общения.

В «Бродячей собаке» А. Ахматова прочитала однажды стихотворение, посвященное Александру Блоку (1914):

Я пришла к поэту в гости.

Ровно в полдень, в воскресенье;

Тихо в комнате просторной,

А за окнами мороз...

... Как хозяин молчаливый Ясно смотрит на меня!

У него глаза такие,

Что запомнить каждый должен;

Мне же лучше, осторожной,

В них и вовсе не глядеть.

Ходить в гости для них означало обмениваться куда более ценным даром, нежели застолье. Этот дар — творчество. Творческое гостеприимство — вершина дружеского общения. Это платоновский пир, окрыляющий душу общающихся. Обмен творческими подарками в виде посвященных конкретной персоне стихов или иного художественного произведения было в норме этой интеллектуальной публики.

Один из участников подобных вечеров впоследствии так описывал подобную посиделку: «30 марта 1915 г. редакция “Нового журнала для всех” созвала литературную молодежь на очередную вечеринку в свое маленькое помещение, где умели принимать посемейному, тепло и скромно. (Имя Елены Гуро и культ ее мироощущения были знаменем некоторых членов редакции.) ...Гости были разные, из поэтов по преимуществу молодые акмеисты, охотно посещавшие вечера “с чаем”. Читали стихи О. Мандельштам (признанный достаточно, кандидат в мэтры), Г. Иванов, Г. Адамович, Р. Ивнев, М. Струве и др. Наибольший успех был у Мандельштама, читавшего, высокопарно скандируя, строфы о ритмах Гомера (“голову забросив, шествует Иосиф” — говорили о нем тогда). Попросили читать Есенина. Он вышел на маленькую домашнюю эстраду в своей русской рубашке и прочел, помимо лирики, какую-то поэму (кажется, “Марфу Посадницу”).

В таком профессиональном и знающем себе цену обществе он несколько проигрывал. Большинство смотрело на него только как на новинку и любопытное явление. Его слушали, покровительственно улыбаясь, добродушно хлопали его “коровам” и “кудлатым щенкам”, идиллические члены редакции были довольны, но в кучке патентованных поэтов мелькали очень презрительные усмешки»[13].

Тот же очевидец описывает еще одну вечеринку с чаем, на которой ему довелось сопровождать совсем еще юного Сергея Есенина. «Памятен и другой вечер у поэта Ивнева, нашего общего с Сергеем приятеля, причисляемого в то время по бездомности к футуристам и жившего при библиотеке на Симеоновской ул., д. 5, вечер безалаберно-богемный и очень характерный. Тут была поэтическая разноголосица с некоторым шипением друг на друга. Читал среди прочих с невероятным апломбом бойкий и кричавший о себе тогда, а после исчезнувший Илья Зданевич. Есенину отведено было почетное место, он был “гвоздем” вечеринки.

В обществе преобладали те маленькие снобы, те иронические и зеленолицые молодые поэты, которые объединялись под знаком равнодушия к женщине, — типичнейшая для того “александрийского времени” фаланга. Нередко они бывали остроумны и всегда сплетничали и хихикали. Их называли нарицательно “юрочками”. Среди них были и более утонченные, очень напудренные эстеты, и своего рода мистики с истерией в стихах и развинченном теле, но некоторые были и порозовее, только что приехавшие с фронта. Такой состав присутствующих был неорганизованным, случайным, но удивить никого не мог: это было обычное в младших поэтических кругах, даже традиционное “бытовое явление”»[14].

В 1919 г. в Москве на Тверской (дом № 37) открылось знаменитое литературное кафе «Стойло Пегаса», одним из организаторов которого стал Анатолий Борисович Мариенгоф (1897—1962). Об этом кафе Есенин сказал, что «в нем — молодость моей души»[15]. Это был «огромный грязный сарай с простоватым, в форменной куртке, швейцаром, умирающими от безделья барышнями и небольшой стойкой, на которой догнивает десяток яблок. Чернеет печенье и киснут вина... [это было] довольно тесное помещение с небольшой эстрадой и расписанной декадентской живописью сценой... [здесь было много] дурного тона, воробьиной фанаберии, скандальной саморекламы»[16]. Но это место стало своего рода поэтическим раем для имажинистов, которыми руководил поэт Есенин[17]. Творческая интеллигенция сама устраивала свои «салоны», «студии» и «рестораны», которые становились штаб-квартирами их культурных и интеллектуальных движений. И нравы, царящие в этих «заведениях», чаще всего были весьма простыми и незамысловатыми. Пирушки, устраиваемые там, отличались искренностью и дружеской обстановкой[18].

А. А. Блок. Один из крупнейших представителей русского символизма Александр Александрович Блок (1880—1921) стал кумиром целой эпохи. Традиции русского гостеприимства передались поэту через семью его матери, урожденной Александры Андреевны Бекетовой (1860—1923), в кругу родни которой поэт рос и жил все свои годы.

Дед поэта, известный русский ботаник Андрей Николаевич Бекетов (1825—1902), был из семьи разорившегося помещика. После того как его избрали ректором Петербургского университета (с 1876 по 1883 г.), его семья переехала в служебный дом при университете. Родная тетка Блока, поэтесса Мария Андреевна Бекетова (1962—1938), в своих воспоминаниях о племяннике писала: «Вскоре после этого отец [т. е. А. Н. Бекетов] был выбран ректором

Петербургского университета. Осенью мы переселились на новую квартиру на набережной Невы, в ректорский дом, который весь отдавался в распоряжение ректора. В нижнем этаже помещались столовая и комнаты родителей. Тут же в особой комнате жила на покое старая няня. В верхнем этаже — мы, сестры и наша бабушка Александра Николаевна Карелина. Тут же была гостиная и белая зала с большим камином и окнами на Неву; здесь стоял рояль. Обстановка была скромная. С самого начала сезона пошли субботние вечера, на которые собиралось иногда до ста человек студентов и кое-кто из профессоров, не считая барышень и дам. Пили чай с бутербродами, фруктами и домашним вареньем — ни вина, ни ужина не полагалось по недостатку средств, но это не мешало очень весело проводить время.

Внизу у ректора толковали о политике и обсуждали философские вопросы, наверху играли в petits jeux (игры “по маленькой ставке”, фр.), занимались музыкой, пением, танцами. В этом году Александр Львович Блок стал бывать у нас в доме. Его настойчивое ухаживание кончилось тем, что Ася еще до окончания курса гимназии стала его невестой»[19]. Традиционные субботние вечера не прекращались и далее. По-прежнему в доме было шумно и весело.

Еще в 1870-е гг. дед поэта приобрел небольшое поместье Шах- матово, находящееся в Клинском уезде Московской губернии. Там прошли детство и юность А. А. Блока в компании его многочисленных кузенов и кузин. В юности Блок был замкнут, молчалив и малообщителен. Дед поэта водил дружбу с Дмитрием Ивановичем Менделеевым, который часто гостил у него в Шахматове. «Он проводил у нас целые часы в интересной беседе, среди клубов табачного дыма, и уезжал в свое Боблово, расположенное в восьми верстах»[20]. Со своею будущей женой Любовью Дмитриевной Менделеевой (1881—1939) Блок «познакомился» на прогулке, когда ему было три, а ей — два годика. «Еще на юридическом факультете Александр Александрович сошелся с Александром Васильевичем Гиппиусом на почве литературных вкусов и увлечения модернизмом. В университетские годы они часто видались, посещали друг друга и встречались у общих знакомых, где вместе дурачились и веселились. Оба увлекались Московским Художественным театром, до хрипоты вызывали артистов, бегали за извозчиком, на котором уезжал из театра Станиславский, и т. д.»[21].

В Шахматове Блок предпочитал отдыхать и уже после женитьбы на Л. Д. Менделеевой. Там у него в гостях бывали многие его друзья — и Андрей Белый, и Сергей Соловьев, и оперная певица Л. А. Дельмас, и многие другие. С друзьями Блок любил проводить «время в веселых беседах, за бутылкой вина»[20]. Как заботливый хозяин, он всегда беспокоился за безопасность своих гостей. Случались порой и весьма экстремальные случаи. Так, летом 1905 г. «в один прекрасный вечер Серг. Мих. [Соловьев] ушел погулять и пропал на всю ночь. Так как он не знал наших мест, а по соседству с нами — большие леса, где легко заблудиться, все очень беспокоились и не спали всю ночь, гоняли лошадей, разыскивали Соловьева, скакали по разным направлениям и звали его на все голоса. Утром на другой день ...часа в три Сергей Михайлович как ни в чем не бывало подкатил к Шахматову на бобловских лошадях. Оказалось, что он нечаянно попал в Боблово, идя, как он выразился, “по мистической необходимости” и переходя от одной церкви к другой, пока не очутился у ограды бобловского парка... свое путешествие Сергей Михайлович изобразил тогда как хождение Владимира Соловьева в пустыню. Все это было не более как мальчишеская выходка»[21].

Тетка поэта М. А. Бекетова следующим образом характеризует гостеприимный характер своего племянника: «Я видела Блока в последний раз в конце сентября 1920 г. Я приехала из Луги с вечерним поездом в прекрасную погоду, пришла пешком с вокзала. Меня, кажется, ждали, потому что я предупредила о своем приезде. Я пробыла в Петербурге три дня, на четвертый уехала. Блок был в этот мой приезд невеселый и озабоченный. Все время чувствовалось, что у него много сложного дела, надо обо всем помнить, ко всему приготовиться. Так как у него все было в величайшем порядке, и он никогда не откладывал исполнения того дела, которое было на очереди, то он все делал спокойно и отчетливо, не суетясь, справлялся со своими аккуратными записями, быстро находил то, что нужно, так как все лежало на определенном месте. Часть его работы и бумаг была в той комнате, где я ночевала. Он часто туда заходил, доставал что-то из стоявшего там стола и писал то, что ему было нужно. Мое присутствие по временам, несомненно, его стесняло, но он ни разу не дал мне этого почувствовать и вообще был со мной бесконечно деликатен. И в этот приезд он, помнится, задал мне обычный вопрос: “Тетя, тебе не надо денег?” Он часто задавал мне этот вопрос и всегда заботился о том, чтобы у меня были деньги»[21].

Так уж случилось, что брак А. А. Блока с Л. Д. Менделеевой нельзя было назвать счастливым. За вдохновением поэт гулял на сторону, оставляя свою «Прекрасную Даму» в творческом одиночестве. Поэт тосковал, заливая печаль вином и беспорядочными половыми отношениями. Следствием частых посещений кафешантанов и концертов цыганской музыки, в особенности оперных представлений и концертов Любови Дельмас (1884—1969), с которой у Блока впоследствии был роман, в его поэзии появляется определенная тональность, связанная с традициями этой музыкальной субкультуры[25]. Сердобольная тетка поэта М. А. Бекетова пыталась оградить репутацию племянника от этих скабрезных историй: «Жизнь Блоков была у всех на виду. Они жили открыто и не только ничего не скрывали, но даже афишировали то, что принято замалчивать. Чудовищные сплетни были в то время в нравах литературного и художественного мира Петербурга. Невероятные легенды о жизни Блоков далеко превосходили действительность. Но они оба во всю свою жизнь умели игнорировать всякие толки, и можно было только удивляться, в какой мере они оставались к ним равнодушны»[20]. Идиллия, которая вовсе не отменяет правду хамоватой действительности последних лет существования Российской империи.

Н. С. Гумилев. Создатель русского акмеизма поэт и переводчик Николай Степанович Гумилев (1886—1921) был в центре многих культурных явлений своего времени и считался лидером целого культурного направления. Но это не мешало ему оставаться просто человеком со всеми свойственными ему «плюсами» и «минусами». Сложившуюся в то время культурную атмосферу наглядно характеризует случай, произошедший с ним в 1909 г.

В 1909 г. на Черной речке два русских поэта М. Волошин и Н. Гумилев дрались на дуэли. Повод — скандал вокруг разоблачения личности поэтессы Черубины де Габриак — литературной мистификации М. Волошина и Е. И. Дмитриевой (1887—1928). Тогда Н. Гумилев позволил себе нелестно высказаться о поэтессе. Волошин наносит ему публичное оскорбление и получает вызов. Дуэль состоялась 22 ноября 1909 г., и новость о ней попала во многие столичные журналы и газеты.

Первый сознательно старается не попасть в своего противника. «Гумилев промахнулся, — вспоминает он, — у меня пистолет дал осечку. Он предложил мне стрелять еще раз. Я выстрелил, боясь, по неумению своему стрелять, попасть в него. Не попал, и на этом наша дуэль окончилась»[27]. Из всей истории ясно, что цель Волошина была — не отмстить противнику, не убить его, а защитить честь женщины, исполнить некоторую формальность, принятую в его кругу, после которой инцидент считался исчерпанным[28].

Впоследствии, узнав о расстреле Гумилева в 1922 г., Волошин посвятит его памяти одно из лучших своих стихотворений — «На дне преисподней»3.

В 1918 г., разведясь с Ахматовой, Гумилев женился на Анне Николаевне Энгельгард, шутливо прозванной «Аппе II», и поселился в Петербурге, на Мойке, в Доме искусств, приютившем уже Акима Волынского, Мариэтту Шагинян, М. Слонимского, иногда — зимой — С. Нельдихена, скрывавшегося там от холода; В. Шкловского и некоторых других представителей литературного мира. В Доме искусств (где была устроена очень дешевая, а в некоторых случаях и бесплатная столовая для деятелей искусства) постоянно происходили литературно-художественные собрания, доклады, прения, споры. Там помещалась также литературная студия, давшая весьма серьезные результаты[29].

Дом искусств в короткий срок стал подлинным центром интеллектуально-артистической жизни Петербурга. Там выступали с докладами, с чтениями своих произведений, а также в прениях М. Горький, А. Блок, А. Белый, Н. Гумилев, А. Ахматова, Ф. Сологуб, А. Ремизов, Е. Замятин, Б. Пильняк, М. Кузмин, А. Бенуа, В. Маяковский, В. Хлебников, О. Мандельштам, С. Есенин, Н. Клюев,

В. Пяст, Б. Пастернак (во время редких наездов в Петербург, так же как и А. Мариенгоф), А. Волынский, К. Чуковский, В. Ходасевич, В. Зоргенфрей, С. Нельдихен, П. Щеголев, Г. Адамович, Н. Евреи- нов, Н. Оцуп, К. Петров-Водкин, Ю. Тынянов, М. Шагинян, М. Зощенко, В. Лидин, Г. Иванов, М. Слонимский, В. Рождественский, меценат и коллекционер Б. Элькан и его жена А. Элькан, Г. Верейский, Н. Радлов, В. Замирайло, Д. Митрохин, Е. Лансере, С. Чехонин, К. Федин, В. Познер, С. Эрнст, А. Чеботаревская-Сологуб, В. Шкловский, Ю. Айхенвальд, И. Одоевцева, Л. Лунц, Н. Никитин, А. Тихонов, А. Кони; профессора: Н. Кареев, И. Гревс и Е. Тарле; Л. Никулин, Л. Рейснер, А. Горнфельд, Е. Браудо, М. Левберг, Н. Кот- ляревский, Б. Эйхенбаум, А. Руманов, М. Лозинский, М. Зенкевич, Л. Липавский, С. Алянский, Я. Блох, А. Ганзен, В. Азов, Н. Пунин и многие другие[30].

Кроме того, в Доме искусств периодически устраивались высокого уровня музыкальные вечера и художественные выставки. Дом стал творческим приютом для многих реально голодавших в то лихое время поэтов, актеров и художников. В таких «творческих приютах» все были и гостями, и хозяевами, поскольку всех объединяло творчество и любовь к искусству. В те смутные годы врожденное гостеприимство и милосердие спасло немало нуждающимся жизней. Нация выживает как раз именно в таких «духовных инкубаторах», где она стремится найти не только свое самовыражение, но и дружескую поддержку и взаимопонимание.

А. А. Ахматова. Литературовед и художник Ю. П. Анненков вспоминает свою первую встречу с А. А. Ахматовой. В начале двадцатых годов Ахматова жила некоторое время в одной квартире со своей давней подругой Ольгой Афанасьевной Глебовой-Судейкиной. Однажды осенним вечером он провожал Судейкину и начался ливень. Они зашли к ней домой. Ахматова уже спала в своей комнате. «Мы говорили с полчаса с Судейкиной. Ливень за окном не унимался.

— Ложись на диван, — сказала Оленька, — уйдешь завтра утром, авось подсохнет.

В комнате Судейкиной, кроме ее постели, была еще небольшая оттоманка с подушками. Я снова согласился. Квартира, разумеется, не отапливалась. Не сняв пиджака, я прилег на диван. Оленька подняла с полу небольшой коврик и прикрыла им меня.

  • — Немножко грязненький, но все же согреет, — добавила она, погасила свет и стала раздеваться, чтобы лечь в свою постель. Через несколько минут я заснул. Меня разбудил легкий стук в дверь комнаты. Оленька, укутанная одеялами, проснулась тоже. Было светлое утро. Дверь приотворилась, и в комнату вошла Ахматова с подносом, на котором — чашки, липовый чай, непременный сахарин и ломтики черного хлеба. На темном платье — полосатый передник.
  • — Принесла ребятишкам покушать, — улыбнулась Ахматова, — потчуйтесь на здоровье!

Все засмеялись. Откинув коврик, я встал с оттоманки и одернул пиджак. Судейкина присела на постели, прикрытая до пояса одеялом. Ливень кончился, сквозь оконные шторки светило солнце. Ахматова поставила поднос на одеяло и села на край кровати. Я придвинул стул, и — втроем — мы весело позавтракали.

Что может быть скромнее и уютнее этой сцены? Я должен сознаться, что липовый чай с сахарином были в тот день для меня много вкуснее, чем самые изысканные блюда где-нибудь в Tour d’Argent или у Максима (что подтверждает очень модную в те годы теорию относительности Эйнштейна)»[31].

Велимир Хлебников. По признанию Ю. П. Анненкова, Вели- мир Хлебников (Виктор Владимирович Хлебников, 1985—1922) «был подлинным и чистым артистом слова, который отказывался придавать слову документальный, объяснительный, практический смысл»[32]. Однако дружба с ним носила весьма оригинальный характер. «Велимир Хлебников, мой близкий товарищ, — признается Ю.П. Анненков, — был по сравнению с другими поэтами странен, неотразим и патологически молчалив. Иногда у меня — в Петербурге или в Куоккале — мы проводили длинные бессонные ночи, не произнеся ни одного слова. Забившись в кресло, похожий на цаплю, Хлебников пристально смотрел на меня, я отвечал ему тем же. Было нечто гипнотизирующее в этом напряженном молчании и в удивительно выразительных глазах моего собеседника. Я не помню, курил он или не курил. По всей вероятности — курил. Не нарушая молчания, мы не останавливали нашего разговора, главным образом об искусстве, но иногда и на более широкие темы, до политики включительно. Однажды, заметив, что Хлебников закрыл глаза, я неслышно встал со стула, чтобы покинуть комнату, не разбудив его.

— Не прерывайте меня, — произнес вслух Хлебников, не открывая глаз, — поболтаем еще немного. Пожалуйста!

Время от времени наш бессловесный диалог превращался даже в спор, полный грозовой немоты, и окончился как-то раз, около пяти часов утра, подлинной немой ссорой. Хлебников выпрямился, вскочил с кресла и, взглянув на меня с ненавистью, сделал несколько шагов к двери. В качестве хозяина дома, вспомнив долг гостеприимства, я взял Хлебникова за плечо:

  • — Куда вы бежите в такой час, Велимир?
  • — Бегу! — оборвал он, упорствуя, но, придя в себя, снова утонул в кресле и в немоте.

Минут двадцать спустя, молчаливо, мы помирились. Возможно, что бессловесные разговоры, часто весьма интересные и глубоко содержательные, лежали у Хлебникова в основе его языка, который он называл “заумным” и который оформился в его поэзии»[33].

«Как-то у меня в Петербурге за обедом, воспользовавшись громкой болтовней и смехом гостей (их было человек двенадцать), Хлебников осторожно протянул руку к довольно далеко стоявшей от него тарелке с кильками, взял двумя пальцами одну из них за хвост и медленно проволок ее по скатерти до своей тарелки, оставив на скатерти влажную тропинку. Наступило общее молчание: все оглянулись на маневр Хлебникова.

  • — Почему же вы не попросили кого-нибудь придвинуть к вам тарелку с кильками? — спросил я у Хлебникова (конечно, без малейшего оттенка упрека).
  • — Нехоть тревожить, — произнес Председатель Земного Шара потухшим голосом.

Снова раздался общий хохот. Но лицо Хлебникова было безнадежно грустным»[34].

Подводя итог его жизни, Ю. Анненков с грустью констатирует: «Нищим, бездомным бродягой, покрывая усталыми шагами русские версты, Хлебников добрался до смерти в какой-то затерянной деревушке, убитый голодом и истощением. В 1922 г. В тридцатисемилетнем возрасте. Материалистическая революция отказалась его приютить и подкармливать: он был слишком большой и неисправимый мечтатель»[35].

Своими чудачествами «сумасшедший астраханец» пытался создать некую параллельную реальность, в которой он действительно был бы Председателем Земного Шара. И ему почти удалось это сделать. Во всяком случае, хлебниковеды в этом уверены все поголовно...[36]

С. А. Есенин. Человеку из народа было весьма сложно пробиваться на вершины творческого Олимпа. Но Сергей Александрович Есенин (1895—1925) сумел пройти этот тяжелый путь семимильными шагами и стать литературной иконой России XX в.

Известно, что начинающий поэт был в штыки встречен богемной публикой Санкт-Петербурга, которой претил его деревенский язык и простонародные манеры. В этом плане столичные снобы проявили отвратительное «гостеприимство». Столичные «денди» мнили ниже своего достоинства общаться с подобной простотой. Один из современников Есенина так описывает тогдашние творческие посиделки: «В маленькой комнате, куда собрались после летучего чтения стихов и холостого беспорядочного чая, уселись очень тесно — кто на подоконнике, кто на столе, кто на полу. На полу у стенки присел и Есенин, которого немедленно попросили петь частушки, напоминая, что у него есть, как он сам признался, и “похабные”. Погасили для этой цели электричество. По обыкновению, Сергей согласился очень охотно, с легкой ухмылочкой. Но простая черноземная похабщина не показалась слушателям особенно интересной[37] [выделено нами.П. К.]. В углах шушукались и посмеивались не то над Есениным, не то на свои интимные темы. Начав уверенно, Сергей скоро стал петь с перерывами, нескладно и невесело, ему, видимо, было не по себе. И когда голос футуриста, читавшего перед тем свою поэму об аэропланах, вдруг громко произнес непристойно-специфическую фразу, пение оборвалось на полуслове, словно распаялось. По общему внезапному молчанию можно было заключить, что многим стало неловко и что это развлечение в темноте не будет продолжаться. Зажгли свет, и некоторые гости, в том числе и Есенин, стали расходиться»[38].

Но были и совершенно иные визиты. Все тот же В. С. Чернявский вспоминает: «Помню, немного позднее (во второй приезд) случилось мне быть спутником Сергея в очень аристократическом доме, где все было тихо и строго. Его позвали прочесть стихи старому, очень почтенному академику, знатоку литературы и мемуаристу.

В чопорной столовой хозяйка дома тихонько выражала удивление, что он такой “чистенький и воспитанный”, несмотря на простую ситцевую рубашку, что он как следует держит ложку и вилку и без всякой мещанской конфузливости отвечает на вопросы [выделено нами. — П. К.]. Но Сережа все-таки слегка робел перед сановным академиком и норовил стоять, когда тот вел с ним беседу, так что мне приходилось тихонько дергать его сзади за рубашку, чтобы он сел. Старик слушал снисходительно, кое-что одобрял, но вносил свои стилистические поправки»[14]. Потом Академик прочел стоявшему перед ним вытянувшемуся в струнку Есенину лекцию о творчестве Пушкина и с чувством выполненного долга погрузился вновь в свои академические изыскания.

Поэт вел кочующий образ жизни — гостиницы, ночлежки у друзей, рестораны... И везде его принимали как родного человека. Его уникальная общительность плюс талант делали его всюду желанным и своим. Ю. Анненков впоследствии отмечал: «Разгул Есенина, бессонные ночи, трепня с литературных подмостков, приглашения на светские ужины, знакомства, публичные выступления и скандалы развивались параллельно его популярности»[40]. В последние годы жизни поэт пользовался своим бешеным успехом. А слава его была действительно всенародной. Когда Есенину не хватало денег, чтобы расплатиться за ресторан, всегда поблизости находился кто- то из его почитателей, которые готовы были это сделать за него[41]. Поэт мог случайно на улице повстречать каких-либо знакомых и сбежать с ними в какую-то шумную компанию[42].

Есенин любил угощать: «Когда он пил, вокруг все ели и пили за его счет»[43]. «Друзей действительных и друзей в кавычках у Есенина было огромное число. Редкий из писателей и поэтов с ним не был знаком»[44]. Есенин нуждался в дружбе. Но таким «друзьям» «трезвый Есенин был не нужен»[45]. «Старые друзья» постоянно куда-то его постоянно тащили — то на именины, то просто в гости, то просто в ресторан... Виноградов с предельной точностью характеризуют ту компанию, в которую попал Есенин: такие «друзья» умели «и пожить, и попить, и поскандалить за его счет, а когда требовали к ответу — укрыться за его спиной. Есенин-де известный хулиган, а мы уж из жалости, по слабости да по дружбе к нему попались. Наскандалив, они требовали, чтобы Есенин их выручал, а попавши в переделку, обивали пороги редакций с письмами, заявлениями и обвинениями во всем Есенина, который их, чистых, невинных, белых агнцев, втянул в скандал. Вылив помои клеветы на него, чтобы спасти свою шкуру, они на другой же день, как ни в чем не бывало, являлись к нему, клялись в любви и... брали взаймы денег...»[46].

Русская душа не терпит скупости. Ей непременно хочется поделиться избытком своего богатства с другими. Есенин раздаривал себя всего и в стихах, и в деньгах. Такие люди обычно быстро сгорают, потому что жить медленно не умеют.

Максимилиан Волошин. Известный российский поэт, художник и литературный критик Максимилиан Александрович Волошин (фамилия при рождении — Кириенко-Волошин) (1877—1932) с 1907 г. обосновался в Коктебеле (Крым), который стал его творческой резиденцией[47]. За всех, кого он принимал у себя, поэт нес персональную ответственность. Старинный его друг Марина Цветаева, которая еще до революции 1917 г. часто гостила у него в Коктебеле, пишет: «Макса Волошина в революцию дам двумя словами: он спасал красных от белых и белых от красных, вернее, красного от белых и белого от красных, т. е. человека от своры, одного от всех, побежденного от победителей»[48].

Именно здесь, в Коктебеле, летом 1909 г. гостившая на его даче Е. Дмитриева совместно с ним родила идею литературной мистификации — ими был придуман звучный псевдоним и литературная маска таинственной красавицы-католички. С 1909 г. стихи Черуби- ны де Габриак печатаются в журнале «Аполлон»[49]. Успех был головокружителен. Ее творчество получает высокую оценку И. Анненского и Вяч. Иванова. Разоблачение Черубины состоялось в конце 1909 г. Разоблачение обернулось для Дмитриевой тяжелейшим творческим кризисом: после разрыва с Гумилевым и Волошиным и скандальной дуэли между двумя поэтами Дмитриева надолго замолчала[50].

В самый разгар гражданской войны, в дни, когда Феодосия бывала занята красными, Волошин спасал и прятал на своей даче отдельных белогвардейских офицеров, которым грозила смерть. Спустя время, когда Крым стал белым, ему приходилось уже спасать и прятать у себя красных[51]. В этих делах примирения он являл подлинное бесстрашие, и не раз злоба и ярость утихали в ответ на волошинскую мягкую человечность, его желание понять и принять другого[52]. Поэт не становился ни на чью сторону, он оставался на своей — и это обезоруживало и вызывало уважение. «Всякую занесенную для удара руку он, изумлением своим, превращал в опущенную, а бывало, и в протянутую»[53].

Весьма интересны методы, к которым прибегал Волошин, примиряя враждующие стороны или оберегая свой дом от озверевших красных или белых командиров, от банд, кишевших в Крыму в это смутное время. «Первым его делом, появившись на вызовы, было длительное молчание, а первым словом:

— Я бы хотел поговорить с кем-нибудь одним, — желание всегда лестное и требование всегда удовлетворимое, ибо во всякой толпе есть некий... ощущающий себя именно тем одним. Успех его уговоров масс был только взыванием к единственности»[54].

Наиболее удивительным и характерным случаем была, пожалуй, описанная самим Волошиным история с Н. А. Марксом, бывшим генералом царской армии. Примечательно, что этот генерал под впечатлением учения Л. Толстого оставил военную службу и, закончив Московский археологический институт и защитив диссертацию, стал преподавать древнее русское право. Затем, во время революции, он поселился в Крыму и при большевиках заведовал (вместе с В. В. Вересаевым) Отделом искусства в Феодосии. Когда летом 1920 г. Феодосия была занята белыми, Маркса арестовали и повезли в Керчь. Ему грозил расстрел. Волошин, узнав об этом, немедленно отправился пешком из Коктебеля в Феодосию и вместе с женой

Н. Маркса на том же поезде, на котором везли в арестантском вагоне бывшего генерала, поехал в Керчь. Приехав туда и не найдя еще места для ночлега, он волею судьбы познакомился с начальником местной контрразведки ротмистром Стеценко, который славился своей жестокостью и от которого зависела участь Н. Маркса. Когда Волошин в частном разговоре попробовал ходатайствовать перед Стеценко за Маркса, тот безапелляционно заявил: «С подобными господами у нас расправа короткая: пулю в затылок и кончено...» И далее следует замечательное по мудрости и глубине описание самим Волошиным порядка своих действий. «Я уже знал, — пишет поэт, — что в подобных случаях нет ничего более худшего, чем разговор, который сейчас же перейдет в спор, и собеседник в споре сейчас же найдет массу неопровержимых доводов в свою пользу... Поэтому я не стал ему возражать, но сейчас же сосредоточился в молитве за него. Это был мой старый, испытанный и безошибочный прием с большевиками... Молятся обычно за того, кому грозит расстрел. И это неверно: молиться надо за того, от кого зависит расстрел и от кого исходит приказ о казни. Потому что из двух персонажей — убийцы и жертвы — в наибольшей опасности (моральной) находится именно палач, а совсем не жертва. Поэтому всегда надо молиться за палачей — ив результате можно не сомневаться...»[55]

Так и случилось. Исчерпав запас «жестоких и кровожадных» слов, разбивавшихся о молчаливую молитву Волошина, Стеценко вдруг сказал: «Если вы хотите его спасти, то прежде всего вы не должны допускать, чтобы он попал в мои руки». И научил, как это сделать. В результате Н. Маркс был спасен, а Волошин продемонстрировал такой безошибочно точный метод ненасильственной альтернативы, которому могут позавидовать современные ученые-конфликтологи. Суть этого метода — в духовном акте победы над самой идеей вражды, — победы, достигаемой «окольными путями мистики, мудрости, дара, и прямым воздействием примера»[56].

Ф. И. Шаляпин. Великий русский оперный и камерный певец Федор Иванович Шаляпин (1873—1938) был необычно всесторонне развитой личностью (он занимался также живописью, графикой, скульптурой, снимался в кино). В молодые годы судьба свела его с Саввой Мамонтовым, который оказал на него огромное культурное влияние.

Шаляпин вошел в кружок Мамонтова и признавался впоследствии, что это общение его творчески обогатило: «В окружении Мамонтова я нашел исключительно талантливых людей, которые в то время обновляли русскую живопись и у которых мне выпало счастье многому научиться. Это были: Серов, Левитан, братья Васнецовы, Коровин, Поленов, Остроухов, Нестеров и тот самый Врубель, чья “Принцесса Греза” мне казалась такой плохой. Почти с каждым из этих художников была впоследствии связана та или другая из моих московских постановок»[6].

Он жил, руководствуясь русской пословицей «Делу время, потехе час». «Несмотря на легкомыслие молодости, на любовь к удовольствиям, на негу лени после беззаботной пирушки с друзьями, когда бывало выпито немало водки и немало шампанского, — несмотря на все это, когда дело доходило до работы, я мгновенно преисполнялся честной тревогой и отдавал роли все мои силы. Я решительно и сурово изгнал из моего рабочего обихода тлетворное русское “авось” и полагался только на сознательное творческое усилие. Я вообще, — признавался Федор Иванович, — не верю в одну спасительную силу таланта без упорной работы. Выдохнется без нее самый большой талант, как заглохнет в пустыне родник, не пробивая себе дороги через пески»[21].

Певец неоднократно отмечает, что мог запросто пойти к своим друзьям «расстегайчики кушать» и всю ночь говорить о театре, музыке и живописи. С особой теплотой он отзывается о своем друге Сергее Рахманинове: «Вид у Рахманинова — сухой, хмурый, даже суровый. А какой детской доброты этот человек, какой любитель смеха. Когда еду к нему в гости, всегда приготовляю анекдот или рассказ — люблю посмешить этого моего старого друга»[21]. Он вспоминает, как вместе с Рахманиновым посещал московскую квартиру Л. Н. Толстого, и его жена (Софья Андреевна) поила их чаем; как он затем пел, а «Сережа» играл на фортепьяно; как затем сыновья Толстого (Михаил, Андрей и Сергей — его сверстники) утащили их к цыганам в Яр, поскольку считали, что дома с отцом одна смертная скукота...[21]

Отдельно Федор Иванович вспоминал приглашения царя Николая петь у него во дворце. «Помню такой случай. Закончили программу. Царская семья удалилась в другую комнату, вероятно, выпить шампанского. Через некоторое время великий князь Сергей Михайлович на маленьком серебряном подносе вынес мне шампанское в чудесном стакане венецианского изделия. Остановился передо мной во весь свой большой рост и сказал, держа в руках поднос:

— Шаляпин, мне государь поручил предложить вам стакан шампанского в благодарность за ваше пение, чтобы вы выпили за здоровье его величества.

Я взял стакан, молча выпил содержимое и, чтобы сгладить немного показавшуюся мне неловкость, посмотрел на великого князя, посмотрел на поднос, с которым он стоял в ожидании стакана, и сказал:

— Прошу, Ваше Высочество, передайте государю императору, что Шаляпин на память об этом знаменательном случае стакан взял с собой домой.

Конечно, князю ничего не осталось, как улыбнуться и отнести поднос пустым»[61].

Побывав во многих российских домах, певец счел должным выделить купеческое гостеприимство и радушие: «Я редко бывал в гостях у купцов. Но всякий раз, когда мне случалось у них бывать, я видал такую ширину размаха в приеме гостей, которую трудно вообразить. Объездив почти весь мир, побывав в домах богатейших европейцев и американцев, должен сказать, что такого размаха не видал нигде. Я думаю, что и представить себе этот размах европейцы не могут... [выделено нами. —П. К] Насколько мне было симпатично солидное и серьезное российское купечество, создавшее столько замечательных вещей, настолько же мне была несимпатична так называемая “золотая” купеческая молодежь. Отстав от трудовой деревни, она не пристала к труду городскому. Нахватавшись в университете верхов и зная, что папаша может заплатить за любой дорогой дебош, эти “купцы” находили для жизни только одно оправдание — удовольствия, наслаждения, которые может дать цыганский табор. Дни и ночи проводили они в безобразных кутежах, в смазывании горчицей лакейских “рож”, как они выражались, по дикости своей неспособные уважать человеческую личность. Ни в Европе, ни в Америке, ни, думаю, в Азии не имеют представления и об этого рода “размахе”... Впрочем, этих молодцов назвать купечеством было бы несправедливо — это просто “беспризорные”»[21].

Максим Горький. Нужда и бедность с детства преследовала великого русского пролетарского писателя Максима Горького (Алексей Максимович Пешков, 1868—1936), для которого улица стала «университетом» и чьи босые ноги исходили пол-России (в 17 лет бунтарь ушел из дома навсегда)[63]. Народная простоватость порой могла играть с писателем злую шутку. Так, в декабре 1902 г. Горький закатил грандиозный банкет в одном московском ресторане после премьеры в МХТ своей пьесы «На дне», посвященной нищим, голодным и оборванным обитателям ночлежек[64]. Наголодавшись в юности, он мог себе позволить быть немного сибаритом.

Со своей гражданской женой (1903—1919), актрисой Марией Федоровной Андреевой (1868—1953), он познакомился в апреле 1900 г. в Севастополе на гастролях МХТ, дававшего чеховскую «Чайку». Обоим в год их первой встречи исполнилось по 32 года. Начиная с крымских гастролей, писатель и актриса стали видеться часто, Горький в числе других званых гостей стал посещать вечера- приемы в богато обставленной 9-комнатной квартире Андреевой и ее мужа, важного железнодорожного чиновника Желябужского, в Театральном проезде[65]. Знал бы тот несчастный муж, чем обернется для него это его гостеприимство! Коварный писатель вскоре увел у него жену.

О своей дружбе с Горьким писал в своих мемуарах Ф. И. Шаляпин: «Мы стали часто встречаться. То он приходил ко мне в театр, даже днем, и мы вместе шли в Кунавино кушать пельмени, любимое наше северное блюдо, то я шел к нему в его незатейливую квартиру, всегда переполненную народом. Всякие тут бывали люди. И задумчивые, и веселые, и сосредоточенно-озабоченные, и просто безразличные, но все большей частью были молоды и, как мне казалось, приходили испить прохладной воды из того прекрасного источника, каким нам представлялся А. М. Пешков-Горький.

Простота, доброта, непринужденность этого, казалось, беспечного юноши, его сердечная любовь к своим детишкам, тогда маленьким, и особая ласковость волжанина к жене, очаровательной Екатерине Павловне Пешковой, — все это так меня подкупило и так меня захватило, что мне казалось: вот наконец нашел я тот очаг, у которого можно позабыть, что такое ненависть, выучиться любить и зажить особенной какой-то, единственно радостной идеальной жизнью человека! У этого очага я уже совсем поверил, что если на свете есть действительно хорошие, искренние люди, душевно любящие свой народ, то это — Горький и люди, ему подобные... Я довольно часто приезжал потом в весенние и летние месяцы на Капри»[61].

На острове Капри Горький поселился после поездки в 1906 г. в Америку, так как возвращение в Россию угрожало ему немедленным арестом. На Капри писатель прожил с конца 1906 по 1913 г. В эти годы писатель фактически содержал за свой счет целую свиту из «бедных родственников» и «друзей-дармоедов». К числу последних можно было отнести и не раз гостившего у него В. И. Ленина, который приезжал туда поправить здоровье и отточить логику своей политической борьбы[67]. Сам Горький всегда по-дружески относился к Ильичу, признавая в нем авторитетную политическую фигуру[68]. На Капри бывали и другие близкие друзья Горького: Ф. И. Шаляпин приезжал сюда к нему в 1907, 1908, 1912 и 1913 гг.; И. А. Бунин — в 1909, 1910, 1911 и 1912 гг. Здесь же поселился, по приглашению М. Горького, в январе 1908 г. и А. В. Луначарский. Он прожил на Капри несколько лет[69]. Известно также, что на протяжении 20 лет в семье Горького проживал «его придворный» художник Иван Ракиц- кий. Тот, кто играет «короля», должен содержать и свою «свиту»...

Ю. П. Анненков. В 1915 г. один из ведущих российских авангардистов Юрий Павлович Анненков (1889—1974) был в гостях у Репина «в его имении Пенаты, в Куоккале, в одну из многолюдных репинских сред». Там он познакомился с начинающим поэтом С. Есениным. В тот раз Репин холодно встретил поэта и не оценил по достоинству его дарования. На обратном пути бездомный Есенин простодушно предложил Ю. Анненкову пригласить его переночевать у него. «Так мы познакомились. За эту ночь я прослушал столько стихов, сколько мне не удалось услышать ни на одном литературном вечере. С той же ночи наше знакомство постепенно перешло в близость и потом в забулдыжное месиво дружбы»[70].

Далее Ю. Анненков приводит рассказ, который нам стоит здесь воспроизвести без каких-либо купюр, поскольку он с предельной точностью характеризует характер и традиции русского гостеприимства тех лет: «В моем “родовом” куоккальском доме, прозванном там “литературной дачей” и отделенном узкой дорогой от знаменитой мызы Лентула, где много лет провел Горький, живали подолгу друзья моего отца: освобожденная из Шлиссельбурга Вера Фигнер, Владимир Галактионович Короленко, Николай Федорович Анненский, редактор “Русского богатства”, и его старушка-жена Александра Никитична, переведшая для нас, для русских, “Принца и нищего” Марка Твена; известный в период первой революции (1905) издатель подпольной литературы Львович, Евгений Чириков, Скиталец...

Гостил у моего отца и его знаменитый земляк, олонецкий мужик, былинный “сказитель” Рябинин. Пил много чаю, копал с отцом грядки в огороде и обильно “сказывал”. Слушать его я мог без конца, как добрый церковный хор.

Позже — Корней Чуковский, Сергеев-Ценский, Сергей Городецкий; Николаша Евреинов, проживавший в моем доме целую зиму, развел во втором этаже курятник, так что там пришлось произвести капитальный ремонт [выделено нами. —Я. К]. В качестве гостей на литературной даче засиживались Горький, Андреев, Куприн, Репин, Шаляпин, поддевочный Стасов, Мейерхольд, всех не упомню...

Есенин провел ночь в комнате для друзей, на кровати, на которой в разное время ночевали у меня Владимир Маяковский, Михаил Кузмин, Василий Каменский, Осип Мандельштам, Виктор Шкловский, Лев Никулин, Бенедикт Лившиц, Владимир Пяст, Александр Беленсон, Велимир Хлебников, всех не упомню...

На следующий день за утренним чаем Есенину очень приглянулась моя молоденькая горничная Настя. Он заговорил с ней такой изощренной фольклорной рязанской (а может быть, и вовсе не рязанской, а ремизовской) речью, что, ничего не поняв, Настя, называвшая его, несмотря на косоворотку, “барином”, хихикнув, убежала в кухню. Но после отъезда Есенина она призналась мне, что “молодой барин” был “красавчиком”. Фальшивая косоворотка и бархатные шаровары тем не менее не понравились и ей. Они, впрочем, предназначались для другой аудитории»[71].

Не правда ли, очаровательное описание быта и нравов русского интеллектуального сообщества кануна Великой русской революции 1917 г.?

И еще один описанный тем же хронографом эпизод, который заслуживает нашего внимания. Он касается истории русско-литовского поэта Серебряного века Юргиса Казимировича Балтрушайтиса (1873—1944). «До Октябрьской революции, когда Литва была еще не более чем одной из русских провинций, Юргис Балтрушайтис, обрусевший литовец, писавший на русском языке, являлся типичным представителем русской художественной богемы. Весьма симпатичный и хороший товарищ, Балтрушайтис был почти всегда плохо брит, довольно бедно одет и жил в Москве в маленькой неряшливой комнатке. Незадолго до Октября я видел его даже спящим однажды в прихожей театра нашего общего друга, режиссера Федора Комис- саржевского, брата знаменитой актрисы Веры Комиссаржевской. Балтрушайтис похрапывал, лежа под висевшими над ним шубами, на ящике для калош и ботинок...

С приходом коммунистической революции Литва отделилась от бывшей России и стала самостоятельным государством. Неожиданно для всех нас (вероятно, и для самого Балтрушайтиса) литовское правительство назначило Балтрушайтиса послом своей страны в РСФСР [с 1920 по 1939 г.]. Я помню, как его друзья — люди театра, писатели, художники (и я в том числе) — были приглашены на обед в его новое место жительства, то есть в помещение литовского посольства: бывший барский особняк. Чисто выбритый и одетый в новый костюм, Балтрушайтис гостеприимно принимал нас в его “салоне”. Во время обеда блюда подавались лакеями во фраках и в белых перчатках. Его сиятельство господин посол, который до того нередко злоупотреблял спиртными напитками, решительно отказался выпить хотя бы один стакан вина. Несмотря на трагические братоубийственные годы и на торжественность приема, веселый смех царил в этот вечер в новорожденном посольстве, и я никогда не забуду шутливое признание, сделанное мне Балтрушайтисом:

— Мое самое большое и самое трудное теперешнее занятие — это срочное изучение литовского языка: как-никак, а ведь я — литовский посол, нужно уметь свободно изъясняться на родном языке...

Это, конечно, было шуткой, так как Балтрушайтис владел литовским языком в совершенстве»[72].

Знакомясь с его воспоминаниями, невольно ловишь себя на мысли о том, что Анненков был самым гостеприимным человеком своего времени. И кто только у него не бывал?! Более того, приходишь к убеждению, что Юрий Павлович страстно коллекционировал у себя гостей и сам любил ходить по гостям. И гости все эти у него были один знаменитее другого. И часто встречи у них происходили на «нейтральной территории» — в ресторанах, кафе и кабаках тогда все еще Российской империи...

Кабаки и рестораны. По признанию многих российских критиков того времени (в числе которых особенно выделялся голос Л. Н. Толстого), именно пьянство было самым страшных общественным пороком, разрушающим единство социума изнутри. «Видя весь ужас положения, в котором мы в настоящее время находимся, изучая ход государственной жизни, из самых обыденных явлений, как частной, так и общественной жизни и общественных отношений — я пришел к одному убеждению, что самая главная причина, которая делает из нас людей слабых, безвольных, — причина, которая ясна для множества людей, — эта причина — кабак!»[73] Но для творческой элиты рестораны и кабаки были не столько злачными местами, где они пытались пропить свой талант, сколько местом встреч с себе подобными. И эти места встреч того времени обладали целым рядом символических качеств, например, музыкальными пристрастиями или гастрономическими предпочтениями.

Представить себе русский ресторан того времени без цыганского хора невозможно. Цыгане пели в ресторане «Молдавия» в Грузинах. Это был цыганский трактир. После «Яра», «Стрельны» и «Эльдарадо» цыгане, жившие все в Грузинах, приезжали сюда «пить чай», а с ними и их поклонники[74]. Поклонниками цыганской музыки были многие деятели русской культуры (Л. Н. Толстой, А. А. Блок, С. А. Есенин и др.)[75]. Люди специально ездили послушать цыган. Не тех цыган, кто подворовывает в подворотни, а тех цыган, кто изливает свою душу в искрометной песне.

Знаменитый ресторан «Яр» в XIX — начале XX в. пользовался популярностью у представителей богемы и был одним из центров цыганской музыки. В конце XIX — начале XX в. в «Яре» работал цыганский хор Ильи Соколова, здесь пели знаменитые цыганские певицы — Олимпиада Николаевна Федорова (Пиша), а позднее — Варвара Васильевна Панина (Васильева).

В 1910 г. по поручению владельца ресторана «Яр», бывшего официанта, выходца из крестьян Ярославской губернии Алексея Акимовича Судакова архитектор Адольф Эрихсон построил новое здание в стиле модерн, с большими гранеными куполами, арочными окнами и монументальными металлическими светильниками по фасаду[76]. На торжественном открытии нового здания «Яра» в 1910 г. была впервые исполнена песня, сведения об авторе которой противоречивы:

«Что так грустно... Взять гитару Запеть песню про любовь Иль поехать лучше к “Яру”

Разогреть шампанским кровь?

Эй, ямщик, гони-ка к “Яру”!

Эх, лошадей, брат, не жалей!

Тройку ты запряг — не пару,

Так вези, брат, поскорей!»

Ресторан стал очень популярным среди российской творческой и общественной элиты. В числе посетителей «Яра» были Савва Морозов, Федор Плевако, Антон Чехов, Александр Куприн, Максим Горький, Федор Шаляпин, Леонид Андреев, Константин Бальмонт, а также Григорий Распутин...

Именно эти увеселительные места становились эпицентрами многих скандалов, связанных с разгульной и разудалой жизнью русской творческой интеллигенции. Особенно такими загулами прославился Есенин. Он мог явиться в ресторан с толпой своих друзей и поклонников, устроить дебош и пьяную драку. Драку он мог неожиданно прерывать декламацией своих стихов, когда его кто- то об этом просил. По отзывам современников, он действительно был самым лучшим в России декламатором, поскольку его слова шли от самого сердца, которое он постоянно надрывал и заливал водкой[77]. «Окончив чтение, — сообщает один из очевидцев, — Есенин снова забуянил. Пил он еще два дня...»[78]

Краткая история пьянства на Руси. Исследователями было замечено, что накануне революции 1917 г. в России возросло количество употребления спиртного. Еще сильнее русский народ начал пить во время Гражданской войны. Статистика тех лет показывает: «В 1902 г. было выпито народом 62 млн ведер водки; в 1909 г. уже 90 млн ведер водки; в 1913 г. 109 млн ведер водки. Из этих цифр ясно видно, что за 10 лет потребление водки почти что удвоилось. Да оно так и быть должно, потому что в это время усердно и старательно увеличивалось количество питейных заведений и кабаков всех названий — казенные винные лавки, трактиры, пивные погреба, пивные лавки и проч. В 1902 г. их было 57 тыс., а в 1909 г. 119 тыс., т. е. в два раза больше. А теперь еще больше!»[73]

Питие для многих действительно было источником веселья. Страдавший этим недугом С. А. Есенин в одном из писем (17.10.1924, Тифлис) писал, что живет весьма скучно, поскольку из-за грудной жабы временно бросил пить[80]. В одном из тифлисских ресторанах в октябре 1924 г. он одиноко сидел, левой рукой обняв чучело медведя, в правой держал бокал. «Вот до чего дошел: с медведем пью!» — признался поэт одному из своих знакомых[81]. Когда Есенин был трезвым, то со всеми был вежлив и любезен и ни о ком плохо не отзывался[82]. Но стоило ему прикоснуться к «зеленому змею», как человек менялся на глазах — из ангела вылезали демоны...[83]

Раздел IV

  • [1] Для российской богемы конца XIX — начала XX в. характерна тяга к эстетикедекаданса (фр. decadence от лат. decadentia — «упадок»). Как отмечает исследователь Г. Власов, декаданс есть не художественное явление, так как в нем отсутствуетцелостность стилистических признаков, а духовное состояние, возникающее в переходные эпохи. Разлад между идеалами и реальной действительностью отражаетсярастерянностью и пессимизмом художников. Власов Г. Стили в искусстве : словарь.СПб: Лита, 1998. Т. 1. С. 185.
  • [2] См.: Уортман Р. Властители и судии : развитие правового сознания в императорской России. М. : Новое Литературное Обозрение, 2004.
  • [3] Великий князь Александр Михайлович : книга воспоминаний // Николай II :воспоминания : дневники. СПб. : Пушкинский фонд, 1994. С. 332.
  • [4] Зимин И. Взрослый мир императорских резиденций : вторая четверть XIX —начало XX в. М. : Центрполиграф, 2011.
  • [5] См.: Семакова И. А. Светопись : в поисках красоты // Пленники красоты : русское академическое и салонное искусство 1830—1910 гг. М., 2004 ; Уортман Р. Властители и судии : развитие правового сознания в императорской России.
  • [6] Шаляпин Ф. И. Маска и душа. М. : Союзтеатр, 1989.
  • [7] Великий князь Александр Михайлович : книга воспоминаний // Николай II :воспоминания : дневники. СПб. : Пушкинский фонд, 1994. С. 333.
  • [8] Гузенина С. В. Богема в культуре российского общества второй половиныXIX — начала XXI в. URL: http://www.civisbook.ru/files/File/Guzenina.pdf
  • [9] Тихвинская Л. И. Повседневная жизнь театральной богемы Серебряного века :кабаре и театры миниатюр в России. 1908—1917. М. : Молодая гвардия, 2005.
  • [10] Гузенина С. В. Богема в культуре российского общества второй половиныXIX — начала XXI в.
  • [11] Анненков Ю. Дневник моих встреч : цикл трагедий. Л. : Искусство, 1991.С. 141—143.
  • [12] Анненков Ю. Дневник моих встреч : цикл трагедий. С. 108.
  • [13] Чернявский В. С. Три эпохи встреч : 1915—1925 // С. А. Есенин в воспоминаниях современников : в 2 т. / вступ. ст., сост. и комм. А. Козловского. М. : Художественная литература, 1986. Т. 1.
  • [14] Чернявский В. С. Указ. соч.
  • [15] Гусляров Е. Н., Карпухин О. И. Есенин в жизни : систематизированный сводвоспоминаний современников. Калининград, 2000. Т. 1. С. 15, 202—203.
  • [16] Там же. С. 201.
  • [17] Там же. С. 209.
  • [18] Там же. С. 233.
  • [19] Бекетова М. А. Александр Блок : биографический очерк // Воспоминанияоб Александре Блоке / сост. В. П. Енишерлова и С. С. Лесневский. М. : Правда, 1990.С. 17—202.
  • [20] Бекетова М. А. Указ. соч.
  • [21] Там же.
  • [22] Бекетова М. А. Указ. соч.
  • [23] Там же.
  • [24] Там же.
  • [25] Волков С. История культуры Санкт-Петербурга : второе. М. : Эксмо, 2008.С. 305—306.
  • [26] Бекетова М. А. Указ. соч.
  • [27] Волошин М. А. Избранное : стихотворения : воспоминания : переписка. Минск,1993. С. 196.
  • [28] Павлова Т. А. «Всеобщий примиритель» : тема войны, насилия и революциив творчестве М. Волошина // Долгий путь российского пацифизма. М. : ИВИ РАН,1997. С. 248.
  • [29] Анненков Ю. Дневник моих встреч : цикл трагедий. С. 97.
  • [30] Там же. С. 98—99.
  • [31] Анненков Ю. Дневник моих встреч : цикл трагедий. С. 117.
  • [32] Там же. С. 128.
  • [33] Анненков Ю. Дневник моих встреч : цикл трагедий. С. 131—132.
  • [34] Там же. С. 139.
  • [35] Анненков Ю. Дневник моих встреч : цикл трагедий. С. 140.
  • [36] Творчество В. Хлебникова и русская литература : материалы IX Международных Хлебниковских чтений : 08—09.09.2005. Астрахань, 2005.
  • [37] Есенин был также и известным на всю Россию мастером сквернословия:«Дальше начинался матерный период. Виртуозной скороговоркой Есенин выруги-вал без запинок “Малый матерный загиб” Петра Великого (37 слов), с его диковинным “ежом косматым, против шерсти волосатым”, и “Большой загиб”, состоящийиз двухсот шестидесяти слов. Малый загиб я, кажется, могу еще восстановить. Большой загиб, кроме Есенина, знал только мой друг, “советский граф” и специалистпо Петру Великому, Алексей Толстой...» Анненков Ю. Дневник моих встреч : циклтрагедий. Л. : Искусство, 1991. С. 157.
  • [38] Чернявский В. С. Три эпохи встреч : 1915—1925 // С. А. Есенин в воспоминаниях современников : в 2 т. / вступ. ст., сост. и комм. А. Козловского. М. : Художественная литература, 1986. Т. 1.
  • [39] Чернявский В. С. Указ. соч.
  • [40] Гусляров Е. Н., Карпухин О. И. Есенин в жизни : систематизированный сводвоспоминаний современников. Т. 2. С. 120.
  • [41] Там же. С. 102, 121.
  • [42] Там же. С. 105.
  • [43] Там же. С. 123.
  • [44] Гусляров Е. Н., Карпухин О. И. Есенин в жизни : систематизированный сводвоспоминаний современников. Т. 2. С. 122.
  • [45] Там же. С. 122.
  • [46] Там же. Т. 2. С. 123.
  • [47] Волошина М. С. О Максе, о Коктебеле, о себе : воспоминания : письма. Феодосия ; М. : Коктебель, 2003.
  • [48] Цветаева М. Живое о живом // Воспоминания о Максимилиане Волошине.М. : Советский писатель, 1990.
  • [49] Габриак Ч. де. Исповедь / сост. В. П. Купченко, М. С. Ланда, И. А. Репина. М. :Аграф, 1999.
  • [50] См.: Из мира уйти неразгаданной : жизнеописание : письма 1908—1928 гг. :письма Б. А. Лемана к М. А. Волошину / сост., подг. текстов, прим. В. Купченкои Р. Хрулевой. Феодосия ; М. : Коктебель, 2009.
  • [51] Воспоминания о Максимилиане Волошине. М., 1990. С. 431.
  • [52] Павлова Т. А. «Всеобщий примиритель» : тема войны, насилия и революциив творчестве М. Волошина // Долгий путь российского пацифизма. М. : ИВИ РАН,1997. С. 256.
  • [53] Воспоминания о Максимилиане Волошине. С. 234.
  • [54] Там же. С. 245.
  • [55] Волошин М. Л. Избранное : стихотворения : воспоминания : переписка. Минск,1993. С. 260—261.
  • [56] Павлова Т. А. «Всеобщий примиритель» : тема войны, насилия и революциив творчестве М. Волошина // Долгий путь российского пацифизма. М. : ИВИ РАН,1997. С. 256—157.
  • [57] Шаляпин Ф. И. Маска и душа. М. : Союзтеатр, 1989.
  • [58] Там же.
  • [59] Там же.
  • [60] Там же.
  • [61] Шаляпин Ф. И. Маска и душа.
  • [62] Там же.
  • [63] См.: Нефедова И. М. Максим Горький : биография писателя : пособие для учащихся. Л. : Просвещение, 1971.
  • [64] Басинский П. Горький. М. : Молодая гвардия, 2005. С. 23А—237, 248.
  • [65] М. Горький в воспоминаниях современников / под ред. В. Э. Вацу-ро, Н. К. Гея, С. А. Макашина, А. С. Мясникова, В. Н. Орлова. М. : Художественнаялитература, 1981. Т. 1. С. 162—164.
  • [66] Шаляпин Ф. И. Маска и душа.
  • [67] О Ленине : воспоминания зарубежных современников. 2-е изд. М., 1966.С. 100—102.
  • [68] Горький М. Литературные портреты. М., 1967, С. 21—23.
  • [69] Луначарский А. В. Статьи о Горьком. М., 1938. С. 45—50 ; Луначарский А. В. Воспоминания и впечатления. М., 1968. С. 262—267.
  • [70] Анненков Ю. Дневник моих встреч : цикл трагедий. С. 146.
  • [71] Анненков Ю. Дневник моих встреч : цикл трагедий. С. 146—147.
  • [72] Анненков Ю. Дневник моих встреч : цикл трагедий. С. 107.
  • [73] Челышов М. Д. В пьянстве — гибель России // Еженедельный народный журнал. 1914. Вып. 2. № 1.
  • [74] Гиляровский В. Москва и москвичи. М. : ACT, 2005. С. 376.
  • [75] См.: Гусляров Е. Н., Карпухин О. И. Есенин в жизни : систематизированныйсвод воспоминаний современников. Т. 2. С. 151 ; Волков С. История культуры Санкт-Петербурга. М. : Эксмо, 2008. С. 305—306.
  • [76] Зинде Э. Воспоминание о еде // Московское наследие : журнал. М. : Департамент культурного наследия города Москвы, 2012. № 18. С. 38—39.
  • [77] Гусляров Е. Н., Карпухин О. И. Есенин в жизни : систематизированный сводвоспоминаний современников. Т. 2. С. 56.
  • [78] Там же. С. 57.
  • [79] Челышов М. Д. В пьянстве — гибель России // Еженедельный народный журнал. 1914. Вып. 2. № 1.
  • [80] Гусляров Е. Н., Карпухин О. И. Есенин в жизни : систематизированный сводвоспоминаний современников. Т. 2. С. 101.
  • [81] Там же. С. 103.
  • [82] Там же. С. 121.
  • [83] Известно, что вторая жена Есенина Айседора Дункан называла поэта «эточерт и ангел вместе». Указывая на его сердце, она говорила, что в нем пребываетХристос, а указывая на лоб, добавляла, что там находится дьявол... Гусляров Е. Н.,Карпухин О. И. Есенин в жизни : систематизированный свод воспоминаний современников. Калининград, 2000. Т. 1. С. 237.
 
Посмотреть оригинал
< Пред   СОДЕРЖАНИЕ   ОРИГИНАЛ     След >