"Божественная комедия"

Если считать XIII в. столетием подведения итогов, суммирования и систематизации знания, культуры, то, безусловно, Данте – фигура центральная в этом процессе, ибо никто не воплотил целое полнее его и динамичнее – одновременно завершая Средневековье и предсказывая новую эпоху. Вершиной, с которой он обозрел свое время и свою жизнь, явилась "Божественная комедия".

Данте назвал ее просто Комедией, что на жанровом языке его времени должно было обозначать произведение с благополучным завершением, каковым он и видел финал своей поэмы. Однако вскоре после его смерти уже первый его биограф – Джованни Боккаччо добавил эпитет – Божественная. В нем и указание на тему произведения, и дань, отдаваемая гению его автора.

Если после этого краткого введения о масштабе, значении и всеохватности дантовой поэмы кто-то будет ожидать произведения эпического, то он будет обманут в своих ожиданиях с первых же строк. Эпос предполагает самоустранение певца, его растворение в событии, а Данте начинает о себе.

Земную жизнь пройдя до половины,

Я очутился в сумрачном лесу,

Утратив правый путь во тьме долины.

(Пер. М. Лозинского)

Срок земной жизни полагали равным 70-ти годам. Данте 35 лет исполнилось в 1300 г. Время начала работы над поэмой или ее первого замысла? Считают, что к поэме Данте приступил в 1302 г., затем был пятилетний перерыв, а интенсивной работа стала после 1311 г. Так что начало первой песни ретроспективно, обращено памятью вспять, когда в изгнании Данте хотел бы восстановить цепь событий, повлекших за собой трагедию скитальчества – начало политической карьеры, избрание приором... Об этом в поэме иносказательно.

Тот дикий лес, дремучий и грозящий,

Чей давний ужас в памяти несу!

Ужас заблудившегося человека, преследуемого дикими зверями. Их трое: рысь (пантера), лев и волчица. И тут сразу же возникает вопрос, относящийся даже не только к значению этих образов, но к самому способу понимания. Данте в "Пире" (Трактат второй, I) называет четыре уровня, на которых существует и прочитывается поэтический образ по мере усложнения его смысла, – буквальный, моральный, аллегорический и анагогический. Иносказание в "Божественной комедии" комментируется так: "...в моральном смысле эти звери означают пороки, наиболее опасные для человечества: пантера – ложь, предательство и сладострастие, лев – гордость и насилие, волчица – алчность и себялюбие. В аллегорическом смысле пантера означает флорентийскую республику, а также другие итальянские олигархии, лев – правителей-тиранов, как, например, французского короля Филиппа IV Красивого, волчица – папскую курию. Анагогически, т.е. в высшем символическом значении, три зверя представляют собою злые силы, препятствующие восхождению человека к совершенству. Главный и самый страшный враг – волчица, символ погрязшей в корыстолюбии римской церкви"[1].

Сразу же современный читатель поставлен перед необходимостью непривычного понимания, которое может показаться труднопреодолимой сложностью. Для своих же современников Данте здесь не предлагал чего-либо выходящего за пределы школьной премудрости. Уровни смысла предполагались в любом тексте, их пониманию специально обучали (см. "Городская литература"). Жанр также не был неожиданностью, в нем узнавали видение. Смысл сильно затемнялся с течением времени: "По мере того как Дант все более и более становился не по плечу и публике следующих поколений, и самим художникам, его обволакивали все большей и большей таинственностью. Сам автор стремился к ясному и отчетливому знанию. Для современников он был труден, был утомителен, но вознаграждал за это пониманием. Дальше пошло гораздо хуже. Пышно развернулся невежественный культ дантовской мистики, лишенный, как и само понятие мистики, конкретного содержания. Появился "таинственный" Дант французских гравюр, состоящий из капюшона, орлиного носа и чем-то промышляющий на скалах. У нас в России жертвой этого сластолюбивого невежества со стороны не читающих Данте восторженных его адептов явился не кто иной, как Блок.

Тень Данта с профилем орлиным

О Новой Жизни мне поет...[2]

Мандельштам точен по мысли о нарастающем непонимании, мистифицировании Данте, но от его резкости хочется защитить Блока, даже не потому, что у каждого из них свой Данте, но потому, что каждый из них выбирает свое в Данте. Блок прямо называет Новую Жизнь – раннюю книгу, название которой звучит для него символом, обещанием осуществленной любви и Вечной Женственности, созвучных его поэзии. Книга Мандельштама, лучшее, что сказано на русском языке о Данте-поэте, обращена прежде всего к "Божественной комедии", к ее развернутой метафорике, к ее соразмерной законченности, некогда поразившей Пушкина: "Единый план “Ада” есть уже плод высокого гения".

Пушкин называет только лишь "Ад", одну из трех частей "Божественной комедии", но сказанное им, безусловно, относится ко всему целому, включающему "Чистилище" и "Рай". Только в полном развороте смыслового пространства план осознается во всей его тройственной грандиозности. Само число 3 важно и символично. Все числовые параметры поэмы, продуманные и взвешенные (Данте называл себя геометром), кратны ему. Оно задано числом частей и числом строк в строфе – терцине и повторяемостью каждой рифмы. В каждой терцине первая строка рифмуется с третьей, тем самым опоясывая и структурно закрывая ее, но одновременно рифма и подхватывается, продолжается, ибо она рождена в предшествующей строфе – в ее второй строчке.

Так был и я смятением объят,

За шагом шаг волчицей неуемной

Туда теснимый, где лучи молчат.

Пока к долине я свергался темной,

Какой-то муж явился предо мной,

От долгого безмолвья словно томный.

(Песнь I, 58–63)[3]

Отступление от этого способа рифмовки являет только первая строфа каждой песни, поскольку она первая и для нее нет предшествующей рифмы, чтобы ее продолжить. Всего песен в каждой из трех частей 33, не считая вступительной к "Аду", что составляет в общей сложности 33 × 3 = 99 + 1 = 100. Сто есть квадрат совершенного числа 10 и, следовательно, математический образ высшего совершенства. Восхождение к нему и составляет сюжет поэмы.

Начинается оно, как мы помним, с лесного мрака. Автора преследуют хищные звери, особенно яростно волчица, и вдруг обещанием помощи ему является некий муж, "от долгого безмолвья словно томный". Кто он? Прежде оценим сцепленность впечатлений у Данте, насыщенную цельность его образа, создаваемую не только метафорическим сходством, но и метонимическим соседством: "Туда теснимый, где лучи молчат..." Куда же пытается загнать, куда теснит героя волчица? В область вечного мрака, где нет жизни – ни движения, ни света, ни звука. Эту полноту безмолвного мрака и передает образ: лучи молчат. И оттуда возникает таинственный муж, еще как бы охваченный безмолвием, оцепеневший от него. Это Вергилий, величайший поэт древнего мира, в одной из эклог которого усматривали пророчество о рождении Христа; любимый поэт Данте и его поводырь в двух первых частях "Божественной комедии". Вергилий к тому же – знаток загробного царства, куда совершал путешествие герой его поэмы – Эней. В третью часть, в "Рай", Вергилию, рожденному еще до наступления христианства и не познавшему света истинной веры, не будет пути. Там у Данте явятся другие спутники.

Они необходимы ему. Вначале для того чтобы утвердить дух, отогнать страх, которым он объят. О страхе и о надежде – вторая песнь. Надежда пробуждается, когда Вергилий повествует о том, что его побудили сопутствовать Данте на его трудном пути познания и искупления греха три благие небесные жены, одна из которых – Беатриче.

Как дольний цвет, сомкнутый и побитый

Ночным морозом, – чуть блеснет заря,

Возносится на стебле, весь раскрытый,

Так я воспрянул, мужеством горя...

(Песнь II, 127-130)

Побуждаемый этой метафорой земной красоты Данте устремляется к адской бездне, так открывая третью песнь.

Я увожу к отверженным селеньям,

Я увожу сквозь вековечный стон,

Я увожу к погибшим поколеньям.

Адские муки начинаются еще до того, как открыт счет адским кругам: за воротами Ада, но как бы не допущенные в его внутренние пределы, открывающиеся за первой рекой – Ахероном, томятся души тех, кто прожил, "не зная // Ни славы, ни позора смертных дел" (Песнь III). В толпе малодушных и нерешительных, вечно гонимой бессчетными слепнями и осами, бегущей по мерзостному скопищу червей, Данте различает первое знакомое ему лицо. Имя не названо, но он имеет в виду папу Целестина V, чье отречение от престола в 1294 г. открыло путь Бонифацию VIII, кого Данте ненавидел, считая главным виновником бед родного города и своих собственных.

Так еще только на пути в Ад Данте начинает узнавать и сводить счеты. Он поражается бессчетному множеству погибших душ, это одно из первых потрясших его впечатлений: "Ужели смерть столь многих поглотила" (Песнь III), – но едва ли не более удивительно, как много в Аду он встречает своих сограждан, жителей Флоренции, о которой позже, открывая XVI песнь, воскликнет: "И самый Ад твоей наполнен славой!" Всечеловеческое виде́ние пронизано его собственным опытом, который вплетается в античную и христианскую мифологию, творит миф новой культуры. В его поэме культура Нового времени впервые узнает себя, называет присущие ей образы, жизненные ситуации, доблести и пороки.

Античность буквально сопутствует Данте – в образе Вергилия, а сам он, как новый Эней, нисходит в царство мертвых, накладывая античную топографию на библейскую картину ада. Множество персонажей языческой мифологии нашли себе применение, неся бесовскую службу. Первый из них – Харон сохранил свою должность перевозчика через реку мертвых, переправу через которую Данте не описывает, ибо, ощутив скорбное дыхание земной глубины, его дух не выдержал и он в первый раз потерял сознание.

Очнулся Данте уже в первом круге Ада – в Лимбе, где сразу же стал понятным смысл надписи над адскими вратами: "Оставь надежду сюда входящий" (у Лозинского эта знаменитая строка звучит так: "Входящие, оставьте упованья"; Песнь III, 9). Нет мучений, но нет и надежды на спасение для душ, единственная вина которых состоит в том, что им не открылась вера, ибо они родились до пришествия Христа или добродетельно и мудро прожили в иной вере. Здесь обитает и Вергилий среди великих поэтов с Гомером во главе, которые благосклонно приветствуют итальянского пришельца и принимают в свой избранный круг.

Страж второго круга – Минос, судья античной преисподней, превращенный христианским сознанием еще в одного адского демона. Длинным хвостом он захлестывает каждую вновь прибывающую жертву и по тому, сколько раз хвост обовьется вокруг нее, устанавливает степень ее вины и, соответственно, место вечных мучений. А затем адский вихрь навечно подхватывает, крутит и истязает повинных в грехе сладострастья: Ахилл, Парис, Елена, Клеопатра, Тристан... Но первый разговор, который произойдет у Данте в Аду – с Франческой да Римини; она была застигнута старым и уродливым мужем целующейся со своим возлюбленным Паоло над страницами рыцарского романа о Ланчелоте (Ланселоте), научившего их любить. Франческа и Паоло – их имена соединились в одну из вечных и самых прекрасных историй о любви. Для Данте, поведавшего их историю, они были старшими современниками: последние годы своего скитальчества он провел у племянника Франчески – Гвидо Новелла да Полента, синьора Равенны, где и был похоронен. Современное и близкое в его рассказе приобретало черты вечности.

В третьем круге Данге начнут встречаться сограждане- флорентийцы. Стражем здесь Цербер, прожорливое чудовище, которое терзает тела тех, кто при жизни были преданы греху чревоугодия. По греху мучения исполнены телесных, мерзких подробностей, однако и здесь находится место сочувствию, когда Данте окликает тот, кого он мог знать в юности, – Чакко, флорентийский обжора и остроумец. Он предсказывает окончательное поражение партии Данте во Флоренции, происшедшее в 1303–1304 гг., так что только после этого времени могла быть написана эта песнь. Трогательно прощание с Чакко и его последняя просьба: "Напомни людям, что я жил меж ними..." (Песнь VI). Человеческое не умирает в дантовом аду, но продолжает мучительно жить, с тоской помня о земном и моля о памяти.

Как Цербер аллегорически воплощает чревоугодие, так в четвертом круге над теми, кто "Умом настолько в жизни были кривы, // Что в меру не умели делать трат" (Песнь VII), царит Плутос, античный бог богатства. Скупцы и расточители противостоят в вечной схватке, ожесточенно бросаясь друг на друга с воплем: "Чего копить?" или "Чего швырять?". Тут уж многие, по признанию Данте, должны быть ему знакомы, особенно из клириков – от рядовых до кардинала и папы. От них, заляпанных вечной грязью, Данте и Вергилий спешат уйти, тем более что склоняются звезды, близится ночь, а им еще предстоит пересечь Стигийские болота, в которые по горло втиснуты гневливые. Это пятый круг, в который путники вступают в той же VII песни.

Следующая – песнь VIII – начинается фразой: "Скажу, продолжив..." По версии Боккаччо, в 1307 г. Данте получил из Флоренции первые семь песен, там еще написанные, и возобновил работу над поэмой. Тогда пророчество Чакко нужно рассматривать как вставку в первоначальный текст?

С этого момента ход и тон повествования действительно меняются. Путешествие становится все более медленным и трудным, а грехи с каждым кругом все более тяжкими. В первых пяти кругах Дайте помещены те, кто не умели обуздывать страстей, не сдерживали разумом природного начала. Чем далее, тем все более страшными будут преступления против самой природы и Божеского порядка.

Вначале теснимый страхом дух Данте постепенно крепнет, хотя ему и предстоит еще немало потрясений, но по пути через мертвое болото он удостоен первой похвалы Вергилия. Здесь томящихся гордецов багром вгоняет обратно под воду перевозчик Флегий. Одного из тех, кто цепляется за борт лодки, Данте узнал: Арженти, прозванный так за то, что лошадей он подковывал серебром. У Данте нет сочувствия к его муке. На что учитель, Вергилий, возликовал.

И мне вкруг шеи, с поцелуем, обе

Обвив руки, сказал: "Суровый дух,

Блаженна несшая тебя в утробе!"

Он в мире был гордец и сердцем сух;

Его деяний люди не прославят;

И вот он здесь от злости слеп и глух.

(Песнь VIII, 43-48)

Иными словами: по грехам и мука. Принять эту мудрость – нравственно, достойно духа сурового и сильного. Только такому откроется дальнейший путь. Как бы в доказательство этого перед Вергилием и Данте возникает одно из опаснейших препятствий.

Флегий высаживает их у врат огненного города Дита, куда живому нет входа, и Данте в ужасе от требования вожака стражи – отправляться обратно. Вергилий поддерживает его и обещает явление посланца неба, пред кем не властны любые запоры, но туг взвиваются вверх со стен три ужасные Фурии, призывающие Медузу-Горгону, чей мертвый лик навсегда бы обратил в камень дерзкого пришельца. Вергилий закрывает ему лицо, и, наконец, приходит избавленье.

И вот уже по глади мутных вод

Ужасным звуком грохот шел ревущий,

Колебля оба брега, наш и тот, –

Такой, как если ветер всемогущий,

Враждующими воздухами взвит,

Преград не зная, сокрушает пущи,

Ломает ветви, рушит их и мчит;

Вздымая прах, идет неудержимо,

И зверь, и пастырь от него бежит.

Открыв мне очи: "Улови, что зримо

Там, – он промолвил, – где всего черней

Над этой древней пеной горечь дыма".

Как от змеи, противницы своей,

Спешат лягушки, расплываясь кругом.

Чтоб на земле упрятаться верней,

Так, видел я, гонимые испугом,

Станицы душ бежали пред одним,

Который Стиксом шел, как твердым лугом.

Он отстранял от взоров липкий дым,

Перед собою левой помавая,

И, видимо, лишь этим был томим.

Посла небес в идущем признавая,

Я на вождя взглянул...

(Песнь IX, 64-86)

В этом напряженнейшем месте поэмы Данте прибегает к метафорической логике, как он делает часто, например в начале песен, определяя их образное звучание, и почти всегда там, где ему нужен механизм резкого перехода, где высокое и Божественное вступают во взаимодействие со столь же безмерным, но адским и, следовательно, бесконечно сниженным. А точка зрения на события – человеческая, ищущая им подобия в знакомом, понятном, переводящая сверхъестественное в природный масштаб. Ветер, ломающий лес, – явление вестника. Лягушки, бегущие от змеи, – ужас смертных душ перед его приходом.

О. Мандельштам называл Данте Декартом метафоры, поскольку считал, что тот мог бы сказать: "Я сравниваю – значит, я живу..."[4] (предвосхищая декартовское: "Я мыслю, следовательно, существую"). Для объяснения дантовского метафоризма Мандельштам предлагал свои метафоры: "Структура дантовского монолога, построенного на органной оркестровке, может быть хорошо понята при помощи аналогии с горными породами, чистота которых нарушена вкрапленными инородными телами.

Зернистые примеси и лавовые прожилки указывают на единый сдвиг, или катастрофу, как на общий источник формообразования.

Стихи Данта сформированы и расцвечены именно геологически"[5].

Но в чем смысл этой образной "геологии", этих бесконечных сдвигов и смысловых скрещений? В другом месте

Мандельштам скажет: "Композиция его песней напоминает расписание сети воздушных сообщений или неустанное обращение голубиных почт"[6]. Образ тесных и быстрых связей, который и должен объяснить природу метафорического хода, мгновенно сближающего, делающего далекое близким.

Сошлемся на мнение еще одного проницательно и теоретично мыслящего писателя XX в. – Поля Клоделя. Мандельштам все время подчеркивает: Данте не описывает вещи, то есть не идет за их внешним обликом, но и ничего не измышляет о них, чурается "метафорической отсебятины"[7]. Клодель согласен с этим и в свою очередь подчеркивает, что воображение Данте направлено на проникновение в суть земного мира, взятого в его цельности: "...Данте это не тот, кто изобретает, а тог, кто соединяет и, сближая вещи, позволяет нам понимать их"[8].

Как будто бы с первых строк своей поэмы Данте пригласил нас к ее аллегорическому, иносказательному прочтению, где любой образ быстро теряет свою предметную буквальность... У Данте, однако, смысловое восхождение с уровня на уровень не отменяет ни одного из пройденных смыслов, они пронизывают друг друга. Так что наряду с восхождением от предметного к отвлеченному и анагогически священному возможен и обратный путь – конкретизации отвлеченного, поиска для него уподоблений в мире земных и природных явлений. Аллегория и метафора соседствуют у Данте, представляют собой значения, которые сосуществуют и взаимно поддерживают друг друга: его образная мысль легко проникает за пределы зримого, слышимого, ощущаемого, но никогда не теряет связи с тем, что способны ей дать органы чувств. Или, напротив, напоминая о том, что они не способны дать, как уже было ранее, когда вечный мрак был воплощен в образе молчащего луча – минус слух и минус зрение.

Итак, вернемся в огненный город Дит, ворота которого открылись после явления Божественного посланца и путники беспрепятственно вошли внутрь, обнаружив себя окруженными пылающими, отверстыми гробницами, в коих муку принимали те, кто на земле следовали различным ересям, – ересиархи. Здесь много людей замечательных, вызывающих восхищение Данте, но слишком хорошо известных своим безбожием или непримиримой борьбой с Римом, чтобы избежать огненной гробницы. Здесь и император Фридрих II, сообщает Данте его собеседник Фарината, победитель и спаситель Флоренции, чей великий дух не сломлен настолько, что он, "казалось, Ад с презреньем озирал" (Песнь X).

Покинув шестой круг, путники подошли к краю страшного обрыва, за которым начинается спуск к трем последним кругам, ведущим к центру адской бездны. Пока они привыкнут к нестерпимому зловонию, поднимающемуся снизу, Вергилий набрасывает общий план адской топографии. В седьмом круге, разделенном на три пояса, томятся насильники: в нервом поясе над другими (тираны, разбойники), во втором - над собой (самоубийцы), в третьем – против Бога и природы (богохульники и виновные в противоестественных грехах). В восьмом круге пребывают обманщики. И самый малый, но и самый ужасный девятый круг – в центре вселенной. Там – Люцифер, там – Иуда, там – предатели.

Благополучно избежав разгневанного Минотавра, Данте с учителем начинают спуск. Кентавр Несс по просьбе Вергилия проводит их вдоль огненного потока, где горят тираны, после чего они оказываются в иссохшем лесу самоубийц. Одно из самых поразительных мест в поэме, запоминающихся фантастичностью людей-растений и реальностью их боли.

Тогда я руку протянул невольно

К терновнику и отломил сучок;

И ствол воскликнул: "Не ломай, мне больно!"

(Песнь XIII, 31-33)

Самым разнообразным и сложно устроенным, вероятно, в соответствии с распространенностью и разработанностью форм греха, оказывается восьмой круг (Песни XVIII–XXIX), где обитают обманщики. Их душами заполнены Злые Щели, всего десять, расположенные согласно возрастанию греха. Путь к ним возможен лишь на странном крылатом существе Герионе (по остроумному замечанию О. Мандельштама: "...транспортное чудище <...> подобие сверхмощного танка, к тому же нечто крылатое"[9]).

У античных авторов, в том числе и у Вергилия, Герион – трехголовый царь, которого сразил Геракл. Он был известен очаровывающим обращением и милостивым выражением лица, что не мешало ему убивать своих гостей. Данте делает тайное явным в самом образе, находит предметное выражение иносказательному смыслу, силой воображения создавая мифологическое существо, как будто сошедшее со страниц средневекового Бестиария.

И образ омерзительный обмана,

Подплыв, но хвост к себе не подобрав.

Припал на берег всей громадой стана,

Он ясен был лицом и величав

Спокойством черт приветливых и чистых,

Но остальной змеиным был состав.

Две лапы волосатых и когтистых;

Спина его, и брюхо, и бока –

В узоре пятен и узлов цветистых.

Пестрей основы и пестрей утка

Ни турок, ни татарин не сплетает;

Хитрей Арахна не ткала платка.

Как лодка на причале отдыхает,

Наполовину погрузись в волну;

Как там, где алчный немец обитает,

Садится бобр вести свою войну, –

Так лег и гад на камень оголенный,

Сжимающий песчаную страну.

Хвост шевелился в пустоте бездонной,

Крутя торчком отравленный развил,

Как жало скорпиона заостренный.

(Песнь XVII, 7-27)

Творя фантастическое, Данте нс боится напоминания о земном, напротив, он все время обращается к памяти читателя, добивается от него узнавания. Читатель восходит к иносказательному обобщению, к аллегории Обмана, но получает его не в виде отвлеченной идеи, а наглядно вобравшим в себя богатство реального материала и убеждающим в собственной реальности.

В третьей из Злых Щелей, где наказывают торговцев церковными должностями, книзу головой втиснув их в камень и поджаривая огнем торчащие пятки, Данте встречает и римских первосвященников. Так как он отнес действие к 1300 г.,

Бонифацию, умершему двумя годами позже, еще рано здесь появиться, но теплое местечко ему уготовлено.

В Злых Щелях по мере возрастания греха томятся ростовщики, соблазнители, прорицатели, чародеи, лицемеры, разбойники, вероломные советчики, сеятели смут (среди них Магомет и поэт Бертран де Борн), фальшивомонетчики, клеветники.

Пройдено восемь кругов. Остался один, но теперь продвижение еще более замедляется не только трудностью пути, но и тем, что каждый грех столь страшен и индивидуален, что на нем приходится задерживаться подробнее. Спущенные на ладони великана Антея пилигримы оказываются на поверхности ледяного озера Коцита.

Страшный опыт увиденного постепенно закаляет дух Данте, но он не перестает раздваиваться между отвращением к греху и сочувствием к человеческому страданию.

Я плакал, опершись на выступ скальный...

(Песнь XX, 25)

Этот плач не остается незамеченным Вергилием, который отзывается упреком.

Ужель твое безумье таково? –

Промолвил мне мой спутник достохвальный. –

Здесь жив к добру тот, в ком оно мертво...

Данте обретает в себе силу быть беспощадным к греху, порой настолько, что потрясает готовностью увеличить муку страждущего или ответить ему его же грехом – коварством и обманом. Так, в XXXIII, предпоследней песни "Ада" (109– 150) он обещает душе, вмерзшей в ледяное озеро Коцит, что снимет пелену льда с ее глаз, если она поведает о себе, но когда она выполняет требование и просит:

"Открой мне их!" И я рукой не двинул,

И было доблестью быть подлым с ним.

Так в этом страшном месте оказывается перевернутой мораль, а добро и зло меняются местами. Но, впрочем, и здесь Данте судит по-человечески, потрясаясь не только ужасом того, как воздается за грехи, но и памятью о том, как в земной жизни грех и страдание порой нераздельно слиты в одном человеке. Одна из самых прославленных сцен "Божественной комедии" – граф Уголино, терзающий своего врага епископа Руджиери, заточившего некогда графа в башню вместе с его сыновьями и обрекшего их на голодную смерть.

Именно за этим эпизодом последует сцена, когда Данте воздает злодею злом, и остается последняя песнь. Данте со своим спутником уже следуют по девятому кругу, где по мере возрастания греха все глубже в ледяной Коцит врастают души грешников. В центре озера высится огромная фигура Люцифера. Часть пути им приходится совершить прямо по его телу, держась за покрывающую его шерсть. Это мировой червь, подточивший, пронзивший творение Бога. У него три смотрящих в разные стороны лица: красное, желтое и черное. Три пасти, каждая из которых вечно терзает одного из трех ужаснейших грешников: Иуду, предавшего Христа и небесное величие; Брута и Кассия, предавших императора Цезаря, величие земное.

Наконец они увидели все. Закончено нисхождение в Ад, и в какой-то момент прямо на теле Люцифера, загадав немалую загадку не только философам, но и математикам последующих времен – каким же представлял сферическое пространство Данте? – Вергилий перевернулся.

Челом туда, где прежде были ноги,

И стал по шерсти подыматься ввысь...

(Песнь XXXIV)

Закончился поход, продолжавшийся сутки земного времени: начавшие его рано утром Данте и Вергилий выходят на поверхность из адской бездны также ранним утром, по следующего дня. Вновь их взорам открылись небесные светила и свет – начало Божественное и потому отсутствующее в Аду. По мере их нисхождения материя уплотнялась, оказывая все возрастающее сопротивление, не оставляя места духу, становясь все более мучительной, пока она до конца реализованной метафорой оцепенения не застыла льдом Коцита, сковав души худших грешников. Выход из Ада – освобождение, сразу же сказавшееся дыханием стиха, его все более размеренным и легким движением.

О. Мандельштам, прочитавший Данте так, как доступно в полной мере лишь другому поэту, услышал смысл всего произведения в оркестровке звучания, в ритмическом движении, сопровождающем зрительный образ: "“Inferno” (“Ад”) и в особенности “Purgatorio” (“Чистилище”) прославляет человеческую походку, размер и ритм шагов, ступню и ее форму. Шаг, сопряженный с дыханием и насыщенный мыслью..."[10]. В запредельной области, недоступной даже воображению, мы различаем шаг человека, движение его мысли и доверяемся им. Современники доверялись настолько, что матери при виде Данте указывали детям на смуглое лицо поэта и говорили, будто оно опалено адским пламенем.

В "Чистилище" шаг меняется, он, как и дыхание, становится более ровным. Здесь на пути к Земному Раю встречающийся в этой части чаще всего с образами земного величия – властителями и поэтами Данте возвращается в мир человеческого измерения. Чистилище – место, где спасенные души ожидают, пока закончится назначенный им срок искупления и откроются райские врата. Данте здесь также предстоит пройти сквозь очистительный огонь, которому он подвергнут за грех, в особенности ему присущий, – гордыню.

В Раю отступает не только адская "физика твердых тел"[11], но и все материальное, предметное, истончающееся и теряющее плоть в лучах Божественного света, образное впечатление от которого О. Мандельштам окрестил "пиротехнической выдумкой"[12], как и многое у Данте, надолго обогнавшей технические возможности и реальное знание своего века. Насколько в Аду была разнообразной давящая геология материального мира, настолько же в Раю радует дух разнообразие и игра света.

Земное отступает, что образно воплощено у Данте – сменой спутников, ведущих его к познанию совершенства. Сколь оио драгоценно и необходимо душе Данте, можно судить по отчаянию Вергилия, которому нет пути далее Чистилища и он исчезает ("Чистилище", Песнь XXX). Еще прежде этого им обоим явилась безымянная женщина, чье имя откроется Данте несколько позже, – Мательда, образ идеальной деятельности, по своему характеру соответствующий Земному Раю. Их обоих сменит долгожданная Беатриче, а ее в XXXI песни "Рая" – "старец в ризе белоснежной", Бернард Клервосский, в ком Данте видел идеал духовного созерцания, открывающего последние и высшие тайны бытия. Для Данте было, разумеется, чрезвычайно важно и то, что этот великий мистик XII в., вдохновитель готики и гонитель Абеляра, стоял у истоков обновленного культа девы Марии. В век куртуазной поэзии, сместившей идеал любви в сторону земного чувства, Бернард уравновесил его не менее напряженным восторгом, испытываемым пред ликом небесного совершенства, также воплощенным в женском образе.

Данте уникален тем, что он сочетал крайности. Средневековое видение с его иерархией смыслов, последовательно выстроенных – от буквального значения события до его священного, анагогического истолкования, Данте развернул в небывалом до него единстве смысловой структуры, все поглощающей и ничего не забывшей. Как будто бы видение Данте, как и следует жанру, воплотившему средневековое переживание времени в его моментальной одновременности перед лицом вечности, обращено вверх – к Божественному смыслу и совершенству. Как будто бы так, но в его "вертикальную иерархию втянута и историческая, и политическая концепция Данте, его понимание прогрессивных и реакционных сил исторического развития (понимание очень глубокое). Поэтому образы и идеи, наполняющие вертикальный мир, наполнены мощным стремлением вырваться из него и выйти на продуктивную историческую горизонталь, расположиться не по направлению вверх, а вперед... Такие рассказы, как история Франчески и Паоло, как история графа Уголино и архиепископа Руджиери, это как бы горизонтальные, полные временем ответвления от временной вертикали Дантова мира"[13].

Таких ответвлений, конечно, много больше, чем перечислил Μ. М. Бахтин, их все невозможно назвать, и даже если бы это было возможно, то их полный список все равно не исчерпает полноты дантовой "продуктивной исторической горизонтали", не случайно открывшейся не богослову, не схоласту, не философу, а поэту. Своим ощущением, переживанием вещей, своим метафорическим зрением он торопит новую картину мира и создает ее. Его идеи – его образы, которые сквозь удаленность истории и ее непосредственных проблем по сей день поражают свежестью и воображением, ясностью зрения.

Об этом очень верно и просто сказал в свое время замечательный писатель, сам знаток, мастер метафорического видения – Юрий Олеша, откликаясь на только что появившийся новый русский перевод "Божественной комедии", выполненный М. Лозинским. Что современный человек знает о Данте?

"Сперва о нем знаешь только то, что знают все: автор “Божественной комедии” умер в изгнании – на паперти в Равенне, любовь к Беатриче, “горек чужой хлеб, и круты чужие лестницы”. Ну и, конечно, с детства не покидает воображение фигурка в красном с зубчатыми краями капюшоне, спускающаяся по кругам воронки... И вот, собравшись с духом, вы начинаете читать; прочитываете – и перед вами чудо! Вы никогда не думали, не допускали, что это так превосходно, так ни с чем не сравнимо. Вас обманывали, когда вам говорили, что это скучно. Скучно? Боже мой, здесь целый пожар фантазии!"[14]

К этому остается добавить только одно. Дантов "пожар фантазии", ее зрительную силу оценили художники, на протяжении веков многократно вдохновлявшиеся образами Данте и иллюстрировавшие "Божественную комедию". Среди этих попыток, пожалуй, выделяются своей значительностью и несхожестью три.

Первая относится ко времени сравнительно близкому Данте. Она была предпринята итальянцем – великим Сандро Боттичелли в XV в. Его рисунки к поэме (см. издание в серии "Литературные памятники") передают легкость, бесплотность видения и его удивительный, хочется сказать, математический расчет. На рубеже XVIII–XIX вв. англичанин Уильям Блейк не только в своей поэзии, но и в своей живописи, вдохновленный поэмой, попытался сохранить ее цветовую фантазию, ее "пиротехнику". И спустя несколько десятилетий знаменитый иллюстратор Гюстав Доре создал серию гравюр, в которых невообразимое обрело убедительную наглядность и тяжесть скульптурной формы.

Каждый из них прав по-своему. Но у каждого – лишь часть образного смысла поэмы, вобравшей в себя так много, подведшей итог огромной эпохе, Средневековью, и не в отдельных своих частях, а как целое, прежде небывалое и немыслимое, открывшей новую эпоху – Возрождение. Путь к ней вел через чувство любви и был прежде всего проложен в поэзии.

Круг понятий и проблем

Уровни смысла: буквальный, моральный, аллегорический, анагогический.

Концепция времени•, вертикальная иерархия смысла и продуктивная горизонталь истории (М. Бахтин).

Черты метафорического зрения: аллегория или метафора, иносказание или сравнение, описание или воображение, "метафорическая отсебятина" или понимание вещей.

  • [1] Голенищев-Кутузов И. Н. Примечания // Данте Алигьери. Божественная комедия. М., 1967 С. 456–457.
  • [2] Мандельштам О. Разговор о Данте // Слово и культура. М., 1987. С. 122.
  • [3] Здесь и далее в параграфе пер. М. Лозинского.
  • [4] Мандельштам О. Разговор о Данте // Слово и культура. Μ., 1987. С. 161.
  • [5] Там же. С. 118-119.
  • [6] Мандельштам О. Разговор о Данте // Слово и культура. М., 1987. С. 127.
  • [7] Там же. С. 121.
  • [8] Клодель П. Введение к поэме о Данте // Вопросы философии. 1994. № 7-8. С. 95.
  • [9] Мандельштам О. Разговор о Данте // Слово и культура. М., 1987. С. 123.
  • [10] Мандельштам О. Разговор о Данте. С. 112.
  • [11] Там же. С. 159.
  • [12] Там же. С. 162.
  • [13] Балтин Μ. М. Формы времени и хронотопа в романе: Очерки по исторической поэтике // Вопросы литературы и эстетики. М., 1975. С. 307–308.
  • [14] Цит. по: Голенищев-Кутузов И. Н. Творчество Данте и мировая литература. М., 1971. С. 505.
 
< Пред   СОДЕРЖАНИЕ     След >